– Все в полном порядке! – отозвалась я.
– Отлично, езжай!
Я села на велосипед и покатила по переулку в сторону улицы.
Впереди зазвонил заводской колокол. Работницы оружейного завода высыпали на улицу, перекрикиваясь, тряся пожелтевшими пальцами – настолько желтыми, что кожа сливалась с отсветом уличных фонарей. Интересно, они работали вместе с Айтой Нунен и снаряжали снаряды желтой взрывчаткой? Когда я проезжала мимо, кто-то из них сильно закашлялся, захохотал и снова закашлялся.
Свернув в свой переулок, я наткнулась на стайку мальчишек в пестрых нарядах – у одного вокруг лба был повязан яркий шарф, у другого на носу затянут клетчатый галстук, все они надели наизнанку мужские пиджаки, а у самого маленького на лице красовалась бумажная маска призрака. Бедняги, они были босые и, верно, сбили ступни о булыжники мостовой. Меня удивило, что в такое беспокойное время им позволили ходить от дома к дому; я-то считала, что сейчас люди сидели тихо и никому не открывали. Я стала припоминать, чем старики обычно бросались в нас, детей, в Хеллоуин там, где мы росли с Тимом.
Высокий парень прижал к губам военный рожок и задудел на меня. Рожок был с вмятинами и со следами пайки, а металлическое покрытие мундштука стерлось. Может, его отец вернулся с фронта и привез этот рожок? А может быть, он погиб и семья получила рожок вместо него? А может, я просто чересчур сентиментальна и парень выиграл этот рожок у приятеля в споре?
Мальчишки помладше дубасили крышками от кастрюль.
– Яблоки и орехи, миссас!
Маленький призрак завопил:
– Ну-ка, у тебя найдется старое яблоко или орех для нашей вечеринки?
Мне показалось, что он нетрезв. (Неудивительно: многие считали алкоголь надежным средством против гриппа.) Порывшись в сумке, я нашла для него монетку в полпенни, хотя он назвал меня «миссас», а не «мисс». Мальчишка послал мне воздушный поцелуй из-под бумажной маски.
Ясное дело, я показалась ему теткой хорошо за тридцать. Я вспомнила, что Делия Гарретт назвала меня старой девой. Работая медицинской сестрой, ты становишься словно заколдованная: приходишь молоденькой, а, увольняясь, кажешься гораздо старше прожитых лет.
Я спросила себя, как отношусь к завтрашнему дню рождения. На самом деле мне хотелось задать себе другой вопрос: не сожалею ли я, что, быть может, никогда не выйду замуж? Но откуда же я могла это знать, пока не станет слишком поздно? Что нельзя было считать достаточной причиной, чтобы по примеру некоторых женщин очертя голову бросаться на каждого мало-мальски перспективного кандидата. Ситуация в любом случае была достойна сожаления.
Когда я вошла в узкий каменный дом, на меня пахнуло холодом. На нашем кухонном столе у нас стояли стеклянные банки с тлевшими внутри свечками.
Брат сидел за столом и чесал свою блестящую сороку.
Мне сразу вспомнилась считалка про сорок: одна на горесть, две на радость.
– Привет, Тим!
Он кивнул.
Все-таки странно, что люди относятся к беседе как к чему-то само собой разумеющемуся: беседа была как ленточка, крепко связывающая двух людей. Пока ее не разрезали.
– Сегодня и вправду был праздник, – заметила я с натужной веселостью. – Сестру Финниган вызвали в родильное, так что меня повысили до старшей медсестры.
Брови Тима взмыли вверх и опустились.
У меня возникла ужасная привычка: раз брат был лишен возможности участвовать в беседе, я болтала за двоих. Поставив сумку, я сняла пелерину и пальто. Самое главное было не задавать ему вопросов или задавать самые безобидные, об ответах на которые я и сама могла догадаться.
– Как твоя птица?
(Я не знала, придумал ли он ей имя.)
Тим редко встречался со мной взглядом, но иногда слабо улыбался.
Летом он нашел в переулке огромную сороку со сломанной ногой. Он купил для нее ржавую кроличью клетку и держал дверцу всегда открытой, чтобы птица могла свободно входить и выходить. Ее блестящий зеленый хвост вечно сшибал вещи с мебели. Кроме того, птица делала свои дела везде, где хотела, и когда я сетовала на это, Тим делал вид, что не слышит.
Я мечтала о горячем ужине, но газ, разумеется, был отключен. А вода? Я открыла кран – потекла тоненькая струйка. Черт бы их всех побрал!
Когда я была не на дежурстве, у меня оставалась одна радость – сквернословить вволю. Можно было сбросить личину сестры Пауэр и снова стать просто Джулией.
Сотейник Тима, все еще горячий, стоял на примусе. Брат зажег огонь, чтобы вскипятить воду для чая. А я убрала в ящик блокнотик, который всегда лежал на кухонном столе – в нем мы обменивались записками. Моих записей – довольно многословных – было куда больше, а Тим писал редко и скупо. (Недуг, сковавший его горло, казалось, поразил и его пишущую руку.)
– Сегодня было очень много работы, – изрекла я в пустоту. – Я потеряла одну пациентку, мышечные судороги.
Тим сочувственно склонил голову. Он тронул деревянный амулет, висевший у него на шее, словно хотел, чтобы я воспринимала его как свой оберег.
Когда его забрали в армию, я подарила ему этот жутковатый амулет, отчасти в шутку – фигурку бесенка с непомерной дубовой головой и медным тельцем с дергающимися вверх-вниз руками на шарнирах. Некоторые солдаты называли его счастливчиком – из-за того, что оба больших пальца на вздернутых крошечных ладошках как бы символизировали удачу. Теперь на деревянном лице амулета остались только два выпученных глаза, наверное, прочие черты были стерты беспокойными пальцами Тима. Я подумала об Онор Уайт с молитвенными четками, обернутыми вокруг ее запястья: не только военнослужащие верили в счастливые талисманы.
– Но все могло бы быть куда серьезнее, – добавила я.
Мне хотелось рассказать Тиму о моей чудной рыжеголовой помощнице. Но рассказ о необразованной девушке в стоптанной обуви, выросшей в приюте и живущей в монашеской обители, мог бы сойти за забавный анекдот. Я не смогла найти правильных слов, чтобы поведать ему о ней.
Тим снял крышки от кастрюль с двух тарелок и поставил их на стол.
Весь долгий вечер он прождал момента, чтобы разделить остывший ужин со старшей сестрой. Но он не нуждался в бурном проявлении моей благодарности, поэтому я ограничилась короткой похвалой:
– О, Тим, да ты превзошел сам себя! Стручковая фасоль!
Он ответил слабой улыбкой.
До войны мой братик был куда смышленее и ловчее меня. Прямо как Брайди – с огоньком.
– Значит, ты сегодня был на огороде?
У нас имелся участок площадью в осьмушку акра[31], на котором Тим творил чудеса. Картошка была такой же редкостью, как золотые самородки. А сегодня сваренная им фасоль напоминала ровные шарики размером с желуди. Недоваренная, в хрустящих на зубах стручках.
У меня возникло сомнение.
– Их не стоило оставить расти, чтобы они стали чуть больше?
Мой брат важно пожал плечами.
Еще он выращивал лук, много лука, который уже лез у нас из ушей. (Правительство бы нас одобрило!) А латук хоть и был весь изъеден огородными насекомыми, но зато имел натуральный вкус.
– О, да еще сельдерей! Представляешь, его стали продавать как средство для успокоения нервов!
Я подумала, что эта новость позабавит Тима. Но его лицо осталось бесстрастным. Возможно, мысль о нервном расстройстве была для него слишком болезненной.
Во фронтовом госпитале это называли военным неврозом. Невроз мог проявляться в разных неожиданных формах, им страдали даже гражданские; помню, я читала про одну англичанку, которая во время авианалета сошла с ума и отрезала голову своему ребенку.
Тиму давали хлорал, чтобы избавить от ночных кошмаров или, по крайней мере, заставить забыть подробности сна, когда он вскакивал среди ночи и не сразу мог понять, где он, но хлорал вызывал у него постоянное расстройство желудка. Ему делали массаж, чтобы унять мышечную боль, назначили прогулки для повышения тонуса и гипноз, чтобы вернуть его сознание к норме; потом отправили на курсы научить вязать веники, плотничать и чинить обувь, чтобы он мог стать полезным для общества.
Спустя несколько месяцев после того, как Тим стал почти таким же, как многие другие, его комиссовали. Психолог вынес вердикт, что вряд ли ему можно вернуть речь, а кроме того, в госпитале требовалась койка для новых раненых. Ему предписали покой, хорошее питание и подходящую для его состояния работу. Довольно быстро я отучила Тима от седативных средств. Он стал менее нервозным, хотя по-прежнему терпеть не мог массового скопления людей, и стал охотнее принимать пищу, особенно если ел в моей компании. А мне нужно было верить в то, что тишина и домашние хлопоты – копание в огороде, выходы за покупками, стряпня, уборка в доме и времяпровождение со своей сорокой – со временем сделают его вполне нормальным.
– Что-то пришло с утренней почтой?
Брат покачал головой и взмахнул руками.
Я не поняла.
Указав в сторону прихожей, он снова мотнул головой, почти сердито.
– Не важно, Тим.
Он с шумом отъехал на стуле от стола и выдвинул вечно застревавший ящик.
– Да не важно, правда.
У меня сердце разрывалось, когда Тиму приходилось корябать что-то в блокноте, чтобы его могла понять я, практически заменившая ему мать; в такие моменты мне казалось, что нас разделяют тысячи и тысячи миль.
Он подтолкнул мне блокнотик с краткой надписью прыгающими буквами: ВРЕМЕННО ПРИОСТАНОВЛЕНО.
– Что? Работа почты? А, доставка почты, поняла, – сказала я. – Это, наверное, связано с тем, что на сортировочной многие болеют. – И добавила печально: – У нас в больнице никогда бы не приостановили оказание помощи. Наши ворота не подлежат закрытию.
Я упрекнула себя за то, что никак не могу запомнить, что не стоит задавать Тиму вопросов об утренней почте. Сколько уж недель прошло с тех пор, как я перестала ждать почты! Вот так механизм цивилизации может застопориться, и ее заржавевшие колеса начинают двигаться кое-как.
– Видела на улице мальчишек, одетых в карнавальные костюмы, они ходили по домам, – заметила я. – Знаешь, я голову сломала, все никак не могла вспомнить: чем в нас старики бросались в Хеллоуин, чтобы отвадить гномов?