Доктор Линн проследила за моим взглядом.
– В сложившихся обстоятельствах я нечасто бываю дома, – объяснила она с шутливой интонацией.
– Вы имеете в виду инфлюэнцу?
– Ее – и полицию!
Значит, она знала о вторжении в больницу двух полицейских, которые ее разыскивали. А знала ли она, что именно я сбила их со следа? Но об этом мне было неловко ее спрашивать.
– В последнее время, когда выхожу из больницы, – продолжала доктор Линн, – я обычно беру кеб, а не езжу на своем трехколесном велосипеде.
Представив ее в седле, я невольно улыбнулась.
– Пытаюсь сойти за вдову военного, напяливая на себя эту шубу, позаимствованную у подруги, которая замужем за графом, – добавила она, насмешливо скривив рот и мотнув головой на меха. – А еще прикидываюсь хромой на левую ногу.
Тут уж я не смогла удержаться от смеха. Описанные ею действия сильно смахивали на клоунский гэг в кинофильме.
Потом я посерьезнела:
– А можно задать вам вопрос… Это правда? Я не про вашу ногу.
– Что правда?
Доктор Линн буквально заставляла меня выговорить эти слова: то, за что вас разыскивают…
Она покачала головой:
– Не сейчас. Мы, члены «Шинн Фейн», прошлой весной протестовали против планов распространить воинскую повинность на Ирландию. Этот так называемый германский заговор был выдумкой с целью оправдать попытки властей нас разгромить, в результате чего почти все мои товарищи по движению без предъявления обвинений были брошены в британские тюрьмы, где и находятся до сих пор.
Неужели это на самом деле могло произойти: что власти просто-напросто сфабриковали заговор с целью контрабандного ввоза оружия. В конце концов, доктор Линн не отрицала своего участия в восстании 1916 года, так что, если в данном случае она объявляла себя невиновной, я была склонна ей поверить.
И я подумала еще об одном. Если она сейчас скрывается, прячась в клинике, где лежат больные инфлюэнцей, или занимаясь частной практикой, зачем же она тогда согласилась временно замещать врача в нашей большой больнице, где никого не знала, а многие сотрудники вроде Гройна только обрадовались бы, увидев, как ее выволакивают в наручниках? Если только не считать… Ну, конечно, тот же Гройн считал, что нам остро необходимы компетентные врачи.
– Я их направила по ложному следу, – вдруг выпалила я. – Фараонов, которые заявились сюда и вас искали.
– Правда? Ну что ж, спасибо.
Она протянула руку, чем немало меня удивила. Я ее пожала. Сильная теплая рука.
– Но завтра они могут вернуться! – почти выкрикнула я. – Оставаться здесь небезопасно.
– О, милая моя девочка, сейчас нигде не безопасно. Но не заботьтесь о завтрашнем дне и так далее[39]…
Мне пора было возвращаться в отделение, но я медлила. Я заметила у нее на рабочем столе фотографию в серебряной рамке. Доктор Линн под руку с улыбающейся женщиной.
– Ваша сестра? – спросила я.
Кривая улыбка.
– Нет, когда меня депортировали, боюсь, моя семья пыталась объявить меня умалишенной. Даже теперь они не позволяют мне приезжать домой на Рождество.
– Сочувствую.
– На фотографии – мисс Френч-Маллен[40], моя милая подруга, у которой я живу… когда не ночую в больничных боксах. Мы познакомились в организации помощи бельгийским беженцам[41], и она финансирует мою клинику.
Да уж, что бы доктор Линн в жизни ни делала, она не выбирала легких путей. Но тут я поймала себя на мысли, что сую нос не в свои дела. И, пробормотав слова благодарности, двинулась к двери.
– Новорожденная О’Рахилли уже брала грудь?
– О да, сосет вовсю.
– Очень хорошо. Значит, питание бесперебойно поступает. Хотя эти матери из трущоб могут предложить своим детям немного. Хотя малышка будет высасывать из матери все соки, все равно шансов выжить в первый год своей жизни у нее куда меньше, чем у солдата в окопах.
Ее слова меня ужаснули.
– Неужели?
– Уровень младенческой смертности в Дублине, – сурово отчеканила она, – составляет около пятнадцати процентов – такова цена жизни людей в самых перенаселенных в Европе домах, в условиях повышенной влажности. Какое лицемерие – все увещевания властей о важности гигиены, обращенные к людям, которые вынуждены ютиться в тесных комнатушках, как крысы в мешке. Из года в год батальоны новорожденных выгоняют в мир, как солдат на фронт, где они оказываются беззащитными перед дизентерией, бронхитом, сифилисом, туберкулезом… А смертность среди незаконнорожденных в несколько раз выше.
Я подумала о детях Онор Уайт. Разница между ними и младенцем О’Рахилли едва ли заключена в физиологии: наверное, предположила я, у детей, рожденных вне брака, куда меньше доброхотов, борющихся за их жизнь.
Доктор Линн продолжала негодовать:
– Ах, ну да, все дело в слабости организма, вздыхают представители обеспеченных слоев общества. Но, возможно, дети трущоб не были бы настолько ослабленными, если бы мы, пусть ради эксперимента, обеспечили их чистым молоком и свежим воздухом!
Ее пыл напугал, но и глубоко тронул меня.
Она смотрела на меня, склонив голову набок, словно оценивала.
– В нашей декларации[42] есть строка, которую я поддерживаю всей душой: заботиться обо всех детях нашего государства в равной степени.
При упоминании манифеста, который мятежники расклеивали по всему городу два года назад и в котором провозглашали свою воображаемую республику, я насторожилась; помню, отклеила тогда листок с перекошенного фонарного столба (нижняя часть листка была оторвана).
– Но как можно строить республику на основе насилия?
– Так, Джулия Пауэр. А есть ли в истории хоть одно государство, которое было основано на чем-то ином?
Доктор Линн подняла ладони вверх.
– Ну, вот вы, разве вы от чистого сердца, – добавила она, – можете назвать меня склонной к насилию?
Слезы обожгли мне глаза.
– Я просто не могу понять, как врач может взять в руки оружие, – сказала я. – Тогда погибло почти пятьсот человек.
Она не обиделась, а внимательно смотрела на меня.
– Дело вот в чем… Они в любом случае умирают, пусть не от пуль, но от нищеты. Притом, как бездарно управляется наш Богом забытый остров, мы в результате имеем то же массовое убийство, и оно ширится. Если мы будем продолжать стоять в сторонке, никто из нас не останется с чистыми руками.
У меня голова шла кругом. Запинаясь, я проговорила:
– У меня нет времени заниматься политикой.
– Да? Но все связано с политикой, вам не кажется?
Я сглотнула.
– Мне лучше вернуться в отделение.
Доктор Линн кивнула.
– Скажите-ка мне вот что… Ваш брат – солдат, он уже вернулся домой?
Вопрос застиг меня врасплох.
– Да, Тим живет со мной. Хотя он… сильно изменился.
Доктор Линн выжидательно молчала.
– Он онемел, чтобы вы знали. Временно. Психолог говорит, он со временем выздоровеет.
(Я не солгала. Просто чуть преувеличила.)
Рот доктора Линн скривился.
– Что? Вы думаете, он не выздоровеет? – укоризненно воскликнула я.
– Я же никогда не встречала вашего брата, сестра Пауэр. Но если он побывал в аду и вернулся, как же он мог не измениться?
Она произнесла это ласковым тоном, но ее слова просто меня пришибли. Я ведь прекрасно его знала и не могла отрицать справедливость ее оценки. Мне просто надо было с этим смириться: мой братик Тим вряд ли вернется ко мне таким, каким когда-то был.
Я собралась уходить.
Врач завела граммофон.
Зазвучала песня, у которой как будто не было мелодии. Под аккомпанемент струнных пела женщина, сначала очень печально, потом ее голос зазвучал громче, нарастая, как медленно взрывающийся фейерверк.
Я не спрашивала, но доктор Линн сама пояснила:
– Ария называется Liebestod[43]. Что значит: любовь-смерть.
– Любовь смерти?
Она покачала головой.
– Любовь и смерть одновременно. Она поет над трупом возлюбленного.
Я никогда не слышала ничего подобного. Звук мощно нарастал, затем голос постепенно затихал. Музыка какое-то время еще звучала, потом замерла.
Спускаясь по лестнице, я ощущала, как дрожат колени. Прошло немало времени после того, как я съела свои полплошки овсянки. Если я задержусь на несколько минут, большой беды не будет, решила я и, спустившись в подвальную столовую, набрала там полный поднос еды, чтобы отнести к себе в родильное/инфекционное отделение.
Когда я вошла, Брайди встретила меня возгласом:
– Вот это да!
Как будто я устроила всем банкет.
– Пока я отсутствовала, как все было?
– Никаких неожиданностей, – ответила она.
– Ты молодец! – похвалила я ее, почти как доктор Линн – меня.
Никто из пациенток не проголодался, за исключением Делии Гарретт, которая попросила хлеба и ветчины. Брайди взяла тарелку жаркого, а я капусту с беконом.
– Брайди, не ешь хлеб. На нем плесень.
– У меня стальной желудок, – заверила она меня, отправляя в рот ломоть заплесневелого хлеба.
– Мне очень жаль.
Это произнесла Онор Уайт сдавленным голосом, перешедшим в залп кашля.
Я встала, вытирая губы.
– Почему, миссис Уайт?
– Мне кажется, я обмочилась.
– Не беспокойтесь, такое с любым может случиться. Давай, Брайди, поменяем простыню.
Но от мокрого пятна на простыне Онор Уайт исходил не острый запах мочи, а скорее легкий молочный аромат.
Я проверила ее медкарту и убедилась, что ее срок был не раньше конца ноября. Черт побери, еще преждевременные схватки… И мне в голову невольно пришла мысль, эгоистичная и детская: «Ну, можем мы хоть пять минут спокойно посидеть!»
– Думаю, у вас отошли воды, миссис Уайт.
Она крепко зажмурилась и вцепилась в четки.
– Только не это! – Делия Гарретт резко перевернулась на бок и накрыла голову подушкой.