Приватная жизнь профессора механики — страница 3 из 185

Жили скрипачка и суфлёр. Скрипачка (правда, играла она на виолончели) была, видимо, психически больной. Она была молода, красива и нежно любима суфлёром - правда, тоже женщиной лет сорока. Скрипачка постоянно плакала и пыталась покончить жизнь самоубийством; суфлёру (или суфлёрше?) удавалось всё время спасать её. Но скрипачка всё-таки сумела перехитрить свою опекуншу и броситься с моста в Куру. От таких прыжков в бурную реку ещё никто не выживал, и суфлёрша, поплакав, съехала от нас.

Жили муж с женой, имевшие княжескую фамилию Мдивани. Это были администраторы какого-то 'погорелого' театра. Жена Люба нежно ухаживала за больным мужем Георгием - у него оказался рак мозга. В больницу его не брали, так как места были заняты ранеными, и он больше месяца умирал, не переставая кричать от боли. Когда Георгий умер, то и Люба съехала от нас.

Приезжали из Баку два азербайджанца-ударника - Шамиль и Джафар, которые играли на барабанах в оркестре. Так они, прожив у нас месяц, не только не заплатили, но одним прекрасным утром сбежали, прихватив кое-что по мелочи и сложив это в наше же новое оцинкованное ведро. Бабушка долго гналась за ними с кухонным ножом, вспоминая все, какие знала, азербайджанские ругательства: 'Чатлах! Готверан!' ('суки, педерасты!'). Но азербайджанцы бежали резво, и догнать, а тем более зарезать их, бабушка так и не смогла.

Соседка Рива тоже сдавала свою комнату, правда и жила вместе с постояльцами. Как тогда говорили - 'сдавала угол'. Мне запомнилась перезрелая пышнотелая певица Ольга Гильберт, немка из селения Люксембург, близ Тбилиси, где почему-то всегда жили немцы. Ольга пила, постоянно срывая свои концерты, и приводила любовника, которого отпускали на это время из Тбилисской тюрьмы. Фамилия его было Кузнецов, и я его называл кузнечиком, благо он был очень похож на это насекомое.

Певица Ольга, буквально, затерроризировала всю квартиру. Во-первых, своим громким оперным пением, особенно в пьяном виде и дуэтом с Кузнечиком. Во-вторых, своим полным пренебрежением к нам. Обращение к нам было одно: 'Шайзе!' Она, правда, утверждала, что это по-немецки 'уважаемые'. А Риву называла не иначе, как 'Юдише швайне' - 'юная красавица' в её интерпретации. Наше терпение было и так на пределе, а тут мы ещё вдруг узнали реальный смысл её обращений, что означало 'дерьмо' и 'еврейская свинья'. Фрау Гильберт сделалась 'персоной нон грата' в нашей квартире.

Взбешенная Рива стала выталкивать спившуюся 'Брунгильду' из комнаты, выбрасывать вон её концертные платья и туфли. Ненавидя 'фрю' всей душой, я принялся посильно помогать Риве, плюясь на обидчицу из-за угла и приговаривая: 'Шайзе, шайзе!'. И тогда мерзкая гримаса исказила опухшее от пьянства, порочное лицо 'фри'. Она глянула мне прямо в глаза и прошипела:

- Ах, гадёныш, и ты против меня? Да чтобы тебе всему, с головы до ног, оказаться в шайзе!

Наконец, Рива палкой прогнала пьяную Ольгу из комнаты и спустила её вниз по лестнице, причём жили мы на последнем третьем этаже дома с многочисленными верандами, столь характерными для Тбилиси. 'Шайзе!' - кричала ей снизу разъярённая Ольга. 'Юдише швайне!' - отвечала ей сверху не менее разъярённая Рива. Соседи высыпали на веранды и аплодировали победе Ривы над 'фашистским' угнетателем.

Изгнание фрау Гильберт было столь радостным событием для меня, что я сразу же позабыл о проклятии 'Брунгильды'. А зря - если бы помнил и опасался, возможно, уберегся бы, пожалуй, от самой позорной истории в моей жизни.

Но особенно запомнились мне постояльцы-лилипуты. Кочующий театр лилипутов давал представление в тбилисском клубе им. Л.П. Берия - весёлую азербайджанскую оперетту 'Аршин-мал-алан', правда, на русском языке. Даже меня водили на это представление, и оперетта мне понравилась. Особенно понравился припев, который постоянно пел один из лилипутов - главный герой оперетты: 'Ай, спасибо Сулейману, он помог жениться мне!' Мне было лет пять, но я с дотошностью, свойственной мне с детства, постоянно расспрашивал маму, кто этот Сулейман, и каким образом он помог жениться лилипуту, который жил рядом с нами без жены? Мама отсылала меня в соседнюю комнату узнать об этом самому.

Я часто бывал в гостях у лилипутов. Я почему-то считал их детьми и заигрывал с ними. Они нередко огрызались и гнали меня из комнаты. Однажды я застал процесс изготовления ими колбасок. Приготовленный тут же фарш один из лилипутов, стоя на табуретке за столом, кулачком набивал в кишку. Меня поразило это, и я попытался сунуть свой, громадный по сравнению с лилипутским, кулак, в эту кишку. За что был с гневом изгнан лилипутами из нашей же комнаты. Потом уже я прочитал про путешествия Гулливера, и нашёл, что мои взаимоотношения с лилипутами несколько напоминали описанные Свифтом.

Женат был лишь один лилипут из всей труппы - её директор по фамилии Качуринер. Имени я не запомнил. Жена его была обычная, высокая и дородная русская женщина. Думаю, что никакого секса между ними не было, и быть не могло. Просто так им было удобно - их поселяли в одном номере гостиницы, да и мы бы не пустили, если бы директор не показал паспорт, где была записана его жена. Но казалось, что жена не воспринимала его как мужа, а скорее - как ребёнка.

Однажды, когда я, по обыкновению, был в гостях у лилипутов (дело было летом в тбилисскую жару), жена строго приказала мужу-Качуринеру: 'Пойдём купаться!' Муж тонким голоском пытался что-то возражать, но жена, подхватив директора на руки, нашлепала его по попе и понесла в ванную, снимая с него штаны по дороге. Плеск воды и визг любимого директора вызвали переполох в стане артистов. Но тут жена вернулась, неся на руках довольного, чистого, завёрнутого в полотенце директора, шикнула на малорослых артистов и принялась одевать мужа.

Кажется, это были последние постояльцы у нас. Наступал 1947 год. 'Жить стало лучше, жить стало веселее', - как говорил вождь. Я слышал эту фразу и был согласен, что жить становилось очень даже весело. Но с лилипутами всё равно было намного веселее!


Сбылось проклятье Брунгильды!


Войну я помню очень смутно. Я запомнил её как голод, постоянно плачущих маму и бабушку (обе получили похоронки на мужей), чёрный бумажный радиорепродуктор, не выключающийся ни днём, ни ночью. Иногда были воздушные тревоги - репродуктор начинал завывать, и все бежали в убежище - свой же подвал под домом, который на честном слове-то и держался. Я хватал плюшевых мишку и свинку и бежал, куда и все. Я слышал треск выстрелов, говорили, что это стреляли зенитки. Иногда, очень редко слышались далёкие взрывы - это рвались то ли немецкие бомбы, то ли падающие назад наши же зенитные снаряды.

Запомнились и стоящие на улицах зенитные установки с четырьмя рупорами - звукоуловителями и прожекторами. Говорили, что если поймают самолет в луч прожектора - хана ему, обязательно подстрелят.

Мне говорили, что я был странным ребёнком. Во-первых, постоянно мяукал по-кошачьи и лаял по-собачьи. Дружил с дворовыми кошками и собаками и разговаривал с ними. Метил, между прочим, свою территорию так же, как это делали собаки, и животные мои метки уважали. Понюхают и отходят к себе. Да и я их территорию не нарушал.

Мама и бабушка решили этому положить конец и запретили мне спускаться во двор. Двор - это огромная территория, почти как стадион, заросшая бурьяном, усыпанная всяким мусором. Посреди двора, в луже дерьма стоял деревянный туалет с выгребной ямой для тех, у кого не было туалета в квартире. Наш трёхэтажный дом с верандами и железной лестницей чёрного хода, стоял по одну сторону двора; по другую сторону - 'на том дворе' - находились самостройные бараки и даже каморки из досок и жести. Там жили 'страшные люди' - в основном, беженцы, бродяги, одним словом - маргиналы, но попадались и вполне интеллигентные люди. Боковые части двора с одной стороны занимала глухая стена метров на пять высотой, а с другой стороны - кирпичное пятиэтажное здание знаменитого Тбилисского лимонадного завода с постоянно и сильно коптящими трубами.

Что ж, я очень переживал мою изоляцию от животных, и вечерами, с шатающегося железного балкона, который держался только на перилах, тоскливо мяукал и лаял своим друзьям во двор, а те отвечали мне.

Были попытки отдать меня в элитный детский сад, где изучали немецкий язык. Но я тут же стал метить территорию, и нас попросили убраться, да побыстрее. Дома мне было строжайше запрещено мочиться под деревьями, на стены и т.д., так как это 'очень стыдно и неприлично'. Справлять свои нужды можно было только там, где тебя никто не видит, т.е. в туалете, закрыв дверь. Лаять, мяукать и выражаться, нецензурными словами (что я уже начал делать) - нельзя ни под каким видом нигде. Внушения эти сопровождались поркой, и я торжественно обещал не делать всего вышеперечисленного.

Это моё обещание сыграло самую печальную и жуткую роль в моей жизни, так как я, из-за собственной моей педантичности, действительно придерживался всего обещанного, а оказалось, что это чревато очень печальными последствиями.

Была ещё одна причина взять с меня подобное трудновыполнимое обещание. Дело в том, что после неудачи с элитным детским садом, меня тут же отдали на летнее время на так называемую детскую площадку. Это была отгороженная территория бывшего детского парка 'Арто', близ нашего дома. Контора, столовая и кавказский туалет с дырками и двумя кирпичами по обе стороны оных в помещении без перегородок и с многочисленными дырочками в наружных деревянных стенах женского отделения. Дырочки были и в стене, отделявшей мужское отделение туалета от женского. И эти дырочки почти постоянно были заняты глазами наблюдателей. Поначалу и я, чтобы не отстать от других, проковырял свою дырочку и делал вид, что внимательно смотрю туда. Было неинтересно, да и запашок стоял неподходящий для летнего отдыха, но я не хотел отставать от других.

За этим занятием ко мне как-то подошёл старший мальчик лет двенадцати (мне было около пяти лет), непонятным образом шастающий по площадке для дошкольников. Приветливо улыбаясь, он предложил мне, на смеси русского и кавказских языков, стать с ним 'юзгарами'. Потом я узнал, что это, кажется, по-азербайджански означает 'дружками'. Я немедленно согласился, ведь предлагал старший мальчик, а он ведь плохого не предложит.