Приведен в исполнение... [Повести] — страница 15 из 156

— А все просто. Полковник внедрял в среду рабочих своих людей, и те вели куда надо. Вроде бы и по рабочей тропке, а в то же время — и нет! Успех превзошел все ожидания. Зубатов практически держал под контролем всю рабочую Москву. А кончилось печально. Для него. Власть — она новшеств, начинаний всяких не любит. Мало ли что… Зачем фигли-мигли разные, когда есть проверенный и надежный кулак? Чуть что — и в рыло! Сгноили полковника. Слишком он был прогрессивным для царского режима. Ты женат?

— Нет… Невеста у меня.

— Что, поссорился?

— Как сказать…

— Ладно. Вон диван, сортир налево по коридору. Ложись и спи. Если будут новости — разбудим.

Начальник ушел. Шавров взгромоздился на диван и долго ворочался, пытаясь заснуть. Откуда-то снизу доносился тяжелый грохот — кто-то колотил ногами в дверь, визгливый мужской голос сыпал угрозы и проклятия, и Шавров догадался, что это буйствует недавний «ответственный», и, уже совсем засыпая, решил утром сосчитать, сколько мерзавцев было раньше и сколько их стало теперь — в абсолютных цифрах, для выявления тенденции, И огорчился невыполнимостью задачи. Странно… Затухающий маятник царизма плодил всякую сволочь в изобилии. Но мы? Ведь мы только набираем ход! Мы рвемся вперед с ошеломляющей скоростью, которая нарастает с каждым днем и часом. Откуда же у нас, откуда, Господи… — Он провалился в темноту, которая тут же превратилась в расплывчатый белесый сумрак, из которого вышел Певзнер в бархатной толстовке со сверкающими орденами в два ряда и, торжественно сообщив, что назначен главным врачом-санатором республики, добавил что-то неразборчивое про чистку. Смутно догадываясь, о чем хотел сказать Певзнер, Шавров желчно спросил, за что получены боевые ордена. И услышав, что «за мирный труд», яростно выкрикнул, что не желает заниматься таким трудом. «А вам никто и не предлагает, — спесиво-презрительно заметил Певзнер. — И вообще — вас никто и ни о чем не спрашивает».

Шавров проснулся. Его тряс за плечо молоденький дежурный. Ошеломленный мерзостным сном, Шавров не сразу понял, что от него хочет этот парень, и вдруг услышал:

— Спрашивают, спрашивают вас, проснитесь!

— Кто, кто? — забубнил Шавров, протирая глаза. — Зачем?

— Это я, Сережа…

Он увидел Таню. Она стояла на пороге в той же куртке и юбке, в руках у нее был белый узелок.

— Я принесла тебе поесть… — Она торопливо начала развязывать узелок и раскладывать на столе бутерброды, сложенные из двух кусков хлеба каждый. — С колбасой, — улыбнулась она. — Ты когда ее ел в последний раз?

Дежурный улыбнулся понимающе и ушел.

— Ты как меня нашла?

— Ты собирался искать мальчика, и я подумала…

— Догадливая… Откуда колбаса? Климов дал?

— Хочешь обидеть?

— Просто спрашиваю…

— Мальчика нашли?

— Нет. Климов предлагал замуж?

— Нет.

— Он тебя любит?

— Имеет значение — люблю ли я его.

— И что же?

— Где ты собираешься жить? Работать?

— Зовут сюда… Только я — настрелялся… А что?

— Если хочешь — Климов может помочь.

— Да я от твоего Климова «здравствуй» не приму, ты меня уже совсем в мочалку превратила, финита, опустим заслонку, будешь писать родителям — процитируй им из Фета: «Вот головы моей рука твоя коснулась, и стерла ты меня со списка бытия». Прощай.

— Прощай. — Таня аккуратно накрыла бутерброды салфеткой и вышла из кабинета.

Шавров попытался уснуть, но не смог. Долго ворочался, потом вышел в коридор и увидел Дорохова. Тот курил, стряхивая пепел на подоконник.

— Не спится?

— Никак, — вздохнул Шавров.

— Пойдем поболтаем, — предложил Дорохов.

Вернулись в кабинет начальника, и Дорохов начал рассказывать свою жизнь.

Он был из недоучившихся студентов юридического. В феврале 17-го его арестовала полиция за участие в студенческих беспорядках, в феврале же его и освободили — Временное правительство претензий к студентам не имело. Родители умерли, родных не было, он привык к своему одиночеству и даже с товарищами по работе сходился туго — пить не любил, слабости в деле не прощал, все мерил на собственный профессиональный аршин, пока еще неприменимый к остальным сотрудникам. Впрочем, сослуживцы тоже не баловали его дружбой. В подавляющем большинстве были они выходцами с московских заводских окраин, новое для себя розыскное дело осваивали туго и неохотно. И он, студент-недоучка из дворян, пусть совсем мелких, безземельных, но номинально принадлежавших к господствующему, а ныне подавляемому классу, не вызывал у них симпатии и доверия. Да и непроходящая зависть к его способностям и удачливости, конечно же, мешала и личным, и служебным отношениям. Работали с ним в паре неохотно, зная, что он резок и бескомпромиссен во всем, что касается дела, слов не ищет, рубит сплеча и учить не любит, повторяя каждый раз: «Меня в университете римскому праву обучали. Остальное я сам „превзошел“». Это просторечное словечко, звучавшее в его устах скрытой издевкой, выводило начальника из себя, он пытался повлиять на остроумца, урезонить его, но каждый раз натыкался на холодные глаза и скучающий зевок: «Я им не бонна с ридикюлем, а у нас не больница для дефективных». «Да ведь это твои товарищи! — возмущался Егор Елисеевич. — То-ва-ри-щи, понимаешь ты значение этого слова, фанфарон несчастный!» «Понимаю, — скучно кивал Дорохов. — Вот вы тоже не побочный сын Николая Второго, а слово „фанфарон“ употребляете абсолютно правильно. Вы знаете этимологию этого слова?» «А-а… — не выдерживал начальник. — Уйди. Уволю я тебя к чертовой матери. И не посмотрю, что для сыскной службы ты очевидный талант, если не гений. Ты заражен заносчивостью, самовлюбленностью и прочими пороками твоего бывшего класса. Помни: эти пороки ведут в никуда!»

— Почему ты это все рассказываешь? — удивился Шавров, решившись наконец прервать Дорохова.

— Нравишься ты мне… — усмехнулся Дорохов и вышел из кабинета.

Спустившись в дежурную часть, он открыл сейф и заменил свой кольт на маленький браунинг. Егор Елисеевич, который в это время проверял книгу учета задержанных, встал из-за стола и нахмурился:

— Опять пинкертоновщина?

— Я вам докладывал, — сухо начал Дорохов. — У Зинаиды сведения про какой-то пакгауз. А нам сейчас… — Он сделал губы трубочкой. — Сами знаете. Не то что слово — буква помочь может. И насчет мальчишки ей скажу. А вдруг?

— До утра не терпит?

— До утра только нужда терпит, Егор Елисеевич, да и то не всякая. Скажем, от пива или от кваса не терпит никак.

— Остановись, пошляк… Зинаида твоя мне не нравится.

— Вы ей собираетесь предложение сделать?

— Тьфу! — в сердцах сплюнул начальник. — Ты неисправим, Дорохов. Слушай приказ: вести себя осмотрительно, ты хотя и паршивец, но службе нашей пока еще нужен, это раз. Второе: там у подъезда Кузькин лясы с дежурными извозчиками точит, так вот, скажи ему, что я приказал тебя подстраховать. Ну а как — распорядишься сам, по ходу, так сказать… Иди.

— Есть! — повеселел Дорохов.

— Постой… — Егор Елисеевич начал тереть подбородок, что всегда означало крайнюю степень сомнений. — Помнится, у твоей Зинаиды урки зарезали сестру. Ты в архиве сыскной полиции нашел это дело? Я тебе, помнится, велел?

— Да ведь некогда… — укоризненно развел руками Дорохов. — Ну сами посудите: стану я рыться в хламе, когда у нас с вами земля под ногами горит?

— Тогда никуда не пойдешь. Непрофессионально, Дорохов… Не ожидал.

— Ан нет! Это только меня касается, моей личной безопасности, не так ли? Я ведь никого не подставляю, нет?

— Кузькин с тобой идет.

— Да ладно, товарищ начальник, — вздохнул Дорохов. — Вы с Зинаидой беседовали, ее искренность не вызвала у вас никаких сомнений. У меня тоже не вызывает. Чего же нам с вами на воду дуть?

— Ну, не знаю… — засомневался Егор Елисеевич. — Понимаешь, до сих пор мы ее ни о чем не просили, а теперь ты хочешь втянуть ее в самый стержень работы. Где встреча?

— На Ваганьковском. Десятая аллея, двадцать шагов от угла.

— Я и говорю — пинкертоновщина, и дурная! Ты неисправим!

— Так я пошел?

Егор Елисеевич вернулся к столу и вновь раскрыл книгу учета. Дорохов постоял несколько мгновений в ожидании — не продолжит ли начальник разговор, но, заметив, что тот углубился в биографии задержанных, удалился.

Кузькин и в самом деле что-то рассказывал хохочущим извозчикам.

— Поди сюда! — крикнул Дорохов зло.

Неохотно отвернувшись от благодарных слушателей, Кузькин направился к Дорохову.

— Привет! — улыбнулся он с плохо наигранным весельем. — Слыхал анекдот? Муж приходит домой, а под лампочкой, на табуретке, голый сосед стоит, за провод держится. А жена…

— Заткнись, — грубо оборвал Дорохов. — Сейчас возьмешь дежурного обдиралу, поедете на Ваганьково. Десятая аллея, направо, двадцать шагов от угла. Притворитесь пьяными, а если что — пришли «скок» обсуждать, ты «феней» владеешь, любой обдирала тоже. Осмотритесь, только внимательно, без разгильдяйства. Я буду ждать в воротах Армянского кладбища.

— О Господи… — обреченно вздохнул Кузькин. — А я, грешным делом, нынче в баню намылился, а потом — к свояченице, именины у нее сегодня… Поимей совесть, Дорохов, кончился рабочий день! Пирог ведь, а?

— Для совслужей он кончился. Разворачивайся — и вперед.

— Да ведь и мы — совслужи, — уныло возразил Кузькин, понимая, что Дорохов все равно не отвяжется и пирог свояченицы, равно как и баня, безнадежно пропали.

— Мы — лезвие меча, — хмуро сказал Дорохов. — Он, видишь ли, обоюдоострый: одна сторона — ЧК, другая — мы, милиция. Карающий меч диктатуры пролетариата. Что касается твоего рабочего дня — он в гробу кончится. Как, впрочем, у любого из нас. Не в кондитерской работаем… Давай, время теряем, я еду следом за тобой.

— Ладно… — Кузькин направился к пролеткам. — Слушай, все ты правильно объяснил, только не возьму в толк — ты-то какое отношение к диктатуре пролетариата имеешь?

— Несколько меньшее, чем Карл Маркс.