Приведен в исполнение... [Повести] — страница 69 из 156

рах». — «А в партконтроль?» — «Не могу, неэтично. Они рецензировали твою повесть и зарубили, скажут, что я из мести, но дело не в этом… Организация, в которой они служат, — вне критики».

Вот так… Эта организация — вне критики, другая — вне малейших подозрений, и поэтому можно искать наркотики и бриллианты у честных людей, можно врываться в квартиры, можно допрашивать, применяя недозволенные методы, и требовать от потенциальных обвиняемых свидетельских показаний против себя, угрожая при этом уголовной ответственностью за дачу ложных показаний и за отказ от дачи показаний! И при этом утверждать, что защищаются интересы государства! Как будто государство — это одно, а все остальные — совсем другое…

В какой-то момент Глебову показалось, что он прозревает истину, улавливает глубинную сущность происходящего. В самом деле: кому выгодно, чтобы терроризировали честных людей? Кому выгодно не замечать бесконечных нарушений закона — пусть в чьих-то глазах не слишком глобальных? Но ведь малейшее нарушение законности есть уже дыра — это Ленин сказал, и не для того, чтобы эта тревожно-предостерегающая мысль на десятилетия обрела тихую гавань в дежурных речах! Почему преступления скрывают от учета и с этим не могут покончить долгие и долгие годы? Почему властвует жульнический «процент раскрываемости»? И почему…

Несть конца этим «почему». И нет на них ответа.

Неужели подобным образом можно достичь нравственных результатов? Оздоровить общество? Спасти заблудших? Перевоспитать оступившихся? Дать опору сомневающимся? Кому это все нужно, кто заинтересован в этом?

Только те, кому Закон и законность представляются уделом «всех и каждого» — демагогической формулой, которая естественно исключает не подпадающих под нее «избранных». Только те, кому выгодно, чтобы «организация» шла не столбовой дорогой борьбы с коррозией общества, а обозначала некую деятельность, оправдывающую ее существование, дающую вкусный кусок и перспективу для послушных, а для нерассуждающих — упоительное ощущение вседозволенности. Один за другим меняются высшие руководители ОРГАНИЗАЦИИ, регулярно вливается в нее свежая кровь с фабрик и заводов и иных мест, но суть остается прежней и определяется наипростейшим словосочетанием: нравственная стагнация.

Давным-давно замечено (еще Екатериной II), что лучше отпустить десять виновных, нежели осудить одного невиновного.

Прекрасная мысль!

Через месяц Глебову позвонил совершенно незнакомый человек, голос у него все время прерывался, говорил он с трудом: «Мне дали ваш телефон, понимаете, мою Тасю только что арестовали, у нас вывезли всю мебель, она старинная, Тасю обвиняют в спекуляции антикварной мебелью, какой ужас, она ни в чем не виновата!» Глебов сочувственно объяснил, что в подобной ситуации помочь невозможно, и только время все расставит по местам. «А вы знакомы с Лагидом?» «Знаком». — «Оперативный работник сказал, что этот Лагид — всему делу голова и ушел от тюрьмы, так как ему помогли, вот я и подумал…» — «…Что это я помог? Вы ошиблись. А как фамилия этого оперативника?» — «Коркин».


Новый год Глебов и Лена встречали у Жиленского. Настроение было сумрачное, произносить тосты и заглядывать в будущее не хотелось — какие изменения мог принести в привычный мир кукольный Дед Мороз? Двести пятьдесят лет назад впервые прозвучала на Руси страшная формула «Слово и дело», но кто бы мог предположить, что спустя столетия это словосочетание полностью потеряет свой первоначальный смысл и обретет новый — иронический и даже трагикомический.

Любовь не изгоняет страх.

Погасло солнце Иоанна.

И мне так боязно, так странно

Стоять на цыпочках впотьмах…

И все же, все же…


Федор Михайлович Достоевский свидетельствует, что губернатор Лембке, ничтожный подкаблучник, облеченный властью, не мог относиться терпимо, когда революционеры доказывали, что правительство спаивает народ, дабы его удержать от восстаний.

Понять бы ему, что политика — менее всего набор трескучих фраз, а направление, которое следует проводить непримиримо, потому что всех со всеми все равно примирить невозможно. И силу привычки победить иным путем тоже невозможно.

Но это уже удел людей других и времени совсем иного…

СИМВОЛ ВЕРЫ

…галлюцинации возникают также и вследствие ужаса, который охватывает человека, когда его жизни угрожает не столько реальная опасность, сколько неведомая и безжалостная сила, явившаяся, из небытия.

Мишель Гарде. «Руководство по психиатрии».

СПб, 1913.

АЛЕКСЕЙ ДЕБОЛЬЦОВ

…И вдруг свечи оплыли и упали, но не стало темно, и царские врата распахнулись:

— Господь, воцарися, в лепоту свою облекися…

И голос (темный, без лица, вот он — передо мной):

— Кто ты?

— Алексей Дебольцов, болярин русской, и род к служению призван царем Иоанном.

Он темнеет еще больше (или свет за ним ярче?), и слова — будто короткий удар палаша:

— Твое время пришло.

Вышел и, повернувшись к храмовой иконе (глаза — в пол-лица и зрачки — в упор, выворачивают душу наизнанку), положил большой поклон: крестное знамение через лоб и грудь и два плеча — справа налево, потом руки крест-накрест и трижды в пояс: отче священноначальниче Николае, моли Христа-бога спастися душам нашим…

А из распахнутых настежь дверей — бельканто: спаси, Господи, люди твоя…

Бел снег, и черна земля под ним, прибитая вековыми копытами.

— Со-отня… Или нет: эс-каа-дрон! Для встречи справа, слу-ушай!

Некого больше слушать. И не для кого. Солнце над плацем — яркое, теплое, весеннее. Теперь оно светит всем. Господи, кто оседлал тебя, Россия, кто… Кто и когда зачал Антихриста, где вырос он и вот — одержал победу…

И у кого теперь слух и совесть? И для кого бельканто: Победы благоверному императору нашему, Николаю Александровичу… И еще: на сопротивныя даруя.

И вот главное: и твое сохраняя крестом твоим жительство…

Пленника жительство? Или павшего уже?

«Нынче же будешь со мной в раю…»

Трусость. Подлость. Измена. Будьте все вы прокляты.

Снег, две тысячи замерзших насмерть, уставших насмерть идут через степь. Бредут, подбирая мертвых. Не слышно стука колес, не ржут лошади, не поднимается над им мордами пар. Ледяной поход. В будущее. Прости меня, Господи…

— Эх, вашскобродь, да чего уж… Простил и сердца не держу. Потому — с кем не бывает…

Это Никита, денщик, младший унтер-офицер, служит с Новочеркасска. Новочеркасск… Две тысячи юнкеров и офицеров, гордость, гвардия, лучшие из лучших, шли со всей России, пробирались сквозь гибель, сквозь ад, сквозь огонь и ловцов. Не душ, но — тел…

— Вашскобродь, господин полковник, да ведь на пороге уже! Ваше превосходство, пожалуйте.

Вот он — талия-спичка, и залысины, и глаза волчьи, навыкате, и черная (теперь уже навсегда!) черкаска. Сух… Ох, сух!

— Ваше превосходительство!

— Здравствуйте, полковник. Простите, если не вовремя. Я…

«Я»? Как это «я»? Почему? Ты же упокоился в Брюсселе. Навсегда. Вон только что оповестили газеты: «Глава Российского общевоинского союза и Главнокомандующий Русской армией…»

— Петр Николаевич, я весь внимание.

Ну вот, слава Богу, прошло… Можно отдышаться. Надо же, как перевернулось. Где что и что за чем — поди разберись. Морок. Как он странно смотрит.

— Ваше превосходительство, я уезжаю. Бить жидов и грабить — не программа. Корнилов и Деникин предали государя, и идея выродилась — как могло быть иначе? «Не прикасайтеся помазанному моему!», а Корнилов арестовал императрицу и сказал, что уйдет, если учредилка вернет царя. Чему служим, ваше превосходительство?

— Алеша, у меня к тебе просьба. Ты кури…

Подвинул портсигар. Тяжелый, внутри — папиросы, гильзы без марки, значит — набивает сам. Спички… Надо же, горит… Дым. О Боже…

— В Петрограде осталась моя матушка. Вот сто рублей — золотыми десятками. Пусть уезжает в Финлянднию.

Протянул замшевый мешочек. Ого! Тяжел… Ну все, хватит!

— Петр Николаевич, вы… на самом деле? Вы, собственно, есть?

Внимательно посмотрел. Чуть-чуть с насмешкой.

— Дебольцов… Ты, по-моему, не склонен… Нет?

— А какой сейчас год?

— Восемнадцатый, Алеша… Но, согласитесь, это уже странно. Провал какой-то В никуда. Прощай, Никита. Служи. У меня отныне — другой путь…


Шел пешком, добирался на попутных крестьянских подводах. Их мало, все лошади и люди мобилизованы противоборствующими сторонами. Поэтому на исходе третьего дня ноги заболели так нестерпимо, что пришлось сесть в дорожное месиво (этот кусок степи весь, сплошняком — разъезженная, раздрызганная в слякоть и грязь дорога), снять сапоги и размотать портянки. Ступни — багрового цвета, полопавшиеся, похожие на сильно подгоревший хлеб. «Ну что, солдатик-соколик, худо?» Поднял глаза — калики перехожие, трое, патлатые, с котомками. «Плохо. Видать, пришел и мой черед». Не согласились: «Ну, про то один Господь ведает… Обопрись на нас». Двинулись. Шагов через сто упал — поволокли под руки. «Зачем вам, болезные…» — «Бог весть. А ты — не спрашивай».

Очнулся на полу в избе, русской наверное (в красном углу оклады чисто православные, без малейшего униатства), кто-то храпит на полатях, калики за столом, в кружок, слабый огонек коптилки (приспособили ружейный патрон), тени почему-то не отбрасывает (опять, Господи… Не то сон, не то — что…), разговор едва слышный, сразу же бросил в пот. «Ахвицер». — «А я говорю — ерунда». — «В любом случае нужно уходить». — «Ваня, ты шутишь! Мало ли чего при ем? К кому идеть?» — «Что ты предлагаешь?» — «Мы разведчики или манная каша?» — «Спятил… Он может услышать». — «Ну все. Я его кончаю». — «Только не стрелять…» Ну как опознали, как? Что увидели? На чем засекли? Нет времени думать — вон он ножиком уже сверкнул. Прости меня, Господи…

Выстрелил, выстрелил, выстрелил — они попадали будто карточный домик, никто и не ойкнул. С полатей свесилась баба в платке (или простоволосая?), закикала: кик, кик, кик (да ведь это она икает — от страха, дура, проикается и заголосит), — и снова выстрелил, баба свесилась, длинные волосы достали пола (значит — не в платке была), потом мальчишка спрыгнул, пополз к двери: «Не надо, дяденька, никому про вас не скажу», — мальчишка лет двенадцати, а что поделаешь, разве можно отпустить? На свою жизнь уже давно плюнул, а на дело — нельзя.