Привет от Вернера — страница 13 из 48

– Как в театре?

– В Большом театре! – говорит Вовка. – В опере «Евгений Онегин». Я видел. Знаешь как там бабахают! Я даже испугался. Немножко. Там Онегин Ленского убивает...

– Насовсем?

– Конечно! И в школе мы читали про Онегина. Это Пушкин написал. Пушкин тоже стрелялся.

– Почему они все стрелялись? – спрашиваю я.

– Такое время было, – говорит Вовка. – А писатели вообще странные...

– Почему?

– Потому что с ними всегда что-нибудь приключается. Несоответствия у них разные...

– Какие не от... неответствия?

– Несоответствие формы и содержания! – важно говорит Вовка.

– Как это? – не понимаю я.

– Форма ихняя, внешняя, – расставляет руки Вовка, – не соответствует тому, что у них внутри...

– Какая форма? У них разве форма? Они же не военные!

– Чудак ты! – говорит Вовка. – Не одежда – форма! А форма тела!

– И как это она не ответствует?

– Не соответствует! Мне отец говорил, – объясняет Вовка. – Он знает одного такого писателя. Этот писатель толстый-претолстый, просто ужасно толстый! А пишет о тонком... Потому что внутри у него не того...

– Что – не того? Разве не кровь?

– Чудак ты! Конечно, кровь! Не в этом дело!

– А в чем? Ты же говоришь: внутри...

– Внутри – это значит содержание. Не во всем теле, а только в голове. О чем думает голова, когда человек пишет, – это и есть содержание. Вот этот писатель, о котором отец говорил, сам толстый-претолстый, а все время пишет о тонком...

– О каком тонком? О худом, да?

– Чудак! Это надо вообще понимать: о тонком – значит о любви! О любви, о цветах, о девчонках...

Мне сразу в голову приходит Гизи: она тоненькая. Как цветок! Как колокольчик в поле!

– А почему он не должен писать о тонком... о тонких девочках, этот писатель? – спрашиваю я.

– Потому что он толстый!

– А о чем же ему писать?

– Не знаю, – говорит Вовка. – Только не о любви. О любви должны тонкие писать. Худые.

– Что же ему – про коров, что ли, писать?

– Про коров можно, – соглашается Вовка. – И про дома, про фабрики... Про это все пусть пишет...

Мне сразу представился этот толстый писатель: как он хочет про девочек писать, а ему надо про коров, да про дома, да про фабрики... Мне его даже жалко стало.

– А если бы он похудел? – спрашиваю.

– Если б похудел, тогда мог бы, – говорит Вовка. – Вот как наш Усы. Такие могут.

– А Усы может про тонкое писать?

– Может. Но он ведь не писатель! – говорит Вовка. – Он офицер. В царской армии служил.

– Я знаю, мне Иосиф говорил...

– А мне он сам рассказывал! – важничает Вовка. – Видал у него шашку на стене? Он кавалерист! Сперва был в царской армии, а потом стал красный!

– Как так?

– Очень просто! Когда началась революция, он к нам перешел. Стал белых бить! И теперь он красный командир!

– Здорово! – радуюсь я.

– Конечно, здорово! – говорит Вовка. – Он хороший, этот Усы. Добрый. Ты не смотри, что он строгим кажется.

Я опять думаю. Трудно все это сразу понять. Но – интересно!

– А Пушкин странный был? – спрашиваю я.

– Пушкин был не странный! – убежденно говорит Вовка. – Он был худой. И кудрявый. У него все точно было. Только погиб он рано – вот что жалко!

ШЕСТОЕ ПИСЬМО ВОРОВСКОМУ

«Сегодня случилась страшная вещь: Ляпкина Маленького выпороли! Ремнем! Представляете, как страшно! А потом у Ляпкиных был скандал. Они кричали. И все жильцы ходили в коридоре на цыпочках. Это мы с Вовкой немножко виноваты. Мы всем рассказали, как Ляпкин Маленький говорил, что его папа может наших в тюрьму посадить. Вот его отец и выпорол. Но мы с Вовкой почему-то не обрадовались. И никто не обрадовался. А мама сказала, что детей пороть нельзя. Надо с ними разговаривать. Вот как со мной. Надо воспитывать человека потихоньку. А если воспитание запущенное, никакой поркой его не исправишь. Не говоря уже о том, что это дико. И противно. Нам с Вовкой Ляпкина так жалко стало, что мы ему пять гаек подарили. Три гайки Вовка и две я. Чтоб он не плакал. Ну пока, товарищ Воровский. Юра».

ГЕНИАЛЬНАЯ ГЛАВА

Эта глава гениальная не потому, что она гениальная, а потому, что в ней идет разговор о гениальности.

Вот послушайте, я написал такие стихи:

Когда на доме нет крыши,

В комнату падают снег и дождь.

Когда в комнату падает снег,

Это очень плохо.

Когда в комнату падает дождь,

Это тоже плохо.

Я построю дом,

На котором будет крыша.

И снег будет падать

На крышу,

На крышу,

На крышу.

И дождь будет падать

На крышу,

На крышу,

На крышу.

А в комнате будет

Тепло и чисто.

Этот дом

Я построю для Гизи.

Сначала я не знал, что с этими строчками делать, потому что у меня не получались рифмы. Но когда я показал эти стихи Вовке, он сказал, что никаких рифм здесь и не надо, потому что это белые стихи. Белые стихи – это значит стихи без рифм. А все остальные стихи с рифмами – это черные стихи. Черные стихи может каждый дурак написать, сказал Вовка, а белые – не каждый. Не только не каждый дурак, а даже не каждый умный. Вот как интересно! А я даже не знал, что написал такие прекрасные стихи!

Вы заметили, у меня в этих стихах несколько раз повторяется слово «крыша»? Вы думаете, это ошибка? А вот и нет! Совсем это не ошибка – Вовка мне это объяснил. Когда я говорю:

И снег будет падать

На крышу,

На крышу,

На крышу, —

я как будто вижу, как падает снег, как падают снежинки одна за другой – «на крышу, на крышу, на крышу, на крышу». Этими словами я рисую картину снегопада. И все, кто читают эти стихи, видят снегопад... Что? Вы говорите, что вы не видите? Ну что же, это очень плохо! Для вас, конечно, а не для меня! Я-то снегопад вижу. А если вы не видите, значит, у вас нет воображения! Вовка, например, тоже видит снегопад, когда я ему читаю это место. И дождь он тоже видит.

И вообще Вовка сказал, что это стихи гениальные. Вы знаете, что такое гениальные стихи? Это самые-самые-самые лучшие стихи! Я спросил Вовку:

– А как узнать, какие получились стихи: гениальные или нет? Хорошо, что ты мне сказал, а то как бы я узнал, что они гениальные?

А Вовка сказал, что никогда не надо спрашивать: гениально ты написал или нет? Потому что кто-нибудь может нарочно сказать, что это не гениально. Или просто не понять, что это гениально. Это надо чувствовать самому, сказал Вовка. Вот Вовка, когда рисует, чувствует, что у него гениально, а что не гениально. Этим и отличается настоящий гений. И я тоже должен это чувствовать. Только тогда я и буду настоящим гением. Если я буду чувствовать, что я гений, все остальные это тоже сразу почувствуют. Уж как они это почувствуют, не знаю, но факт тот, что почувствуют.

И тут я должен вам сказать по секрету: я пока еще не чувствую, что я гений. Вот что страшно! Я уж сидел-сидел над стихотворением, и щипал себя, и бил себя в лоб, но ничего гениального в стихах не почувствовал. Это, конечно, плохо, но что я могу поделать?

А вот Вовка сразу чувствует. Просто удивительно! Когда я показал ему эти стихи, он сразу нарисовал к ним гениальную иллюстрацию. Вовка нарисовал чистую красивую комнату, и в этой комнате он нарисовал Гизи: как она сидит и играет с куклами. Очень здорово у него получилось! И Гизи похоже получилась. А я спросил у Вовки:

– Ты чувствуешь, что этот рисунок гениальный?

И он сказал:

– Чувствую! А ты разве не чувствуешь? Если я чувствую, то и ты сразу должен почувствовать!

И я сказал:

– Чувствую!

И действительно, я сразу почувствовал, что у Вовки получилось гениально! Но вот что странно: Вовкину гениальность я чувствую, а свою не чувствую. Как быть? Ну ничего. Зато Вовка чувствует мою гениальность.

А еще Вовка сказал, что мы с ним можем книги выпускать: я буду стихи писать (конечно, гениальные), а Вовка будет к ним рисунки делать, то есть иллюстрации (тоже гениальные), а потом мы эти листочки сошьем, и получится книга. Гениальная книга!

СРЕЗАННЫЕ РОЗЫ

В ту зиму на нашем окне появился большой розовый куст. Его откуда-то отец принес, в коричневом горшке с землей, и поставил на подоконник. Мы с мамой его каждый день поливали. В тумане моего детства он стоит очень красивым. На нем большие ярко-красные розы и маленькие бутоны. И листья с зубчатыми краями. И острые колючие шипы на стволах. Этими шипами розы защищались. Чтобы их не трогали. Но вскорости их все же срезали. И вот как это случилось.

В тот вечер отец пришел с работы необычно рано. Вообще-то не рано, но для него это было рано. Я подумал, что мы с ним посидим. Как бы не так – они с мамой собирались в гости к Мархлевской. Она их старая подруга, еще с дореволюционных лет. Она старая большевичка, очень известная. Я вам о ней еще расскажу. Я у нее тоже иногда бываю. А тут мне стало грустно, что они уходят, а я нет. А им, наоборот, было весело. Они все время смеялись и что-то о Мархлевской говорили. Про какое-то там торжество. Которое должно было быть в этот вечер. Я не помню какое. У меня-то никакого торжества не было. Помню только, что они очень долго одевались. Отец пошел в ванную и долго там мылся и брился. В общем, обрабатывал свою голову. Когда он вернулся, его голова была как новая! А потом в ванную пошла мама и была там еще дольше. Она тоже обрабатывала свою голову. С женской головой еще больше дел.

Так что они оба были очень заняты собой. А я просто не знал, что мне делать, и ходил как неприкаянный. Гулять идти было уже поздно – за окном начиналась ночь. Окна синели, и вдали – в окнах и на улицах – мерцали огни. И в небе мерцали огни – месяц и звезды.

Куст на фоне синего окна стоял очень красивый: цветы из красных стали фиолетовыми. А листья блестели темным изумрудом. Я залез на стул и смотрел сквозь куст на улицу. От нечего делать. И немножко от обиды: что