Приводя дела в порядок — страница 30 из 47

Она что-то спросила, придерживая на груди ситцевый халатик, сползающий с острых ключиц. Кажется, насчет завтрака. Я попросил сигареты. Покраснев – девочка и есть! – сказала, что вообще-то не курит. А как же вчера, у Игоря Матвеевича? Понятно, дымовая завеса. Чтобы не увидели острых ключиц. Она надела очки, их тоже вчера не было, – видимость и вовсе стала минусовой. Послушная старая девочка изъявила желание сходить за сигаретами, тут недалеко ларек на улице. Из коридора, помахивая хвостом – услышала слово «улица», – вышла собака и уставилась на меня своими угольками. Они были готовы сходить за сигаретами вдвоем. Как, внутренне поразился я, с мокрыми волосами, когда в полях еще белеет снег?! Я представил, как она тащила меня, пьяного в зюзю, словно муравей бревно, задыхаясь, не видя ни шиша без очков, потом волокла на свой этаж, – и мне стало ее жаль. И ведь ничего не было и быть, наверное, не могло ни в каком виде. Я сказал, что перебьюсь и без курева и что мне пора на работу.

Хотя, конечно, было. И то, что было, называлось безжалостно – жалостью. И Дайна больше не рычала. Старая девочка позвонила на работу, было плохо слышно. Как узнала номер – загадка, я сказал, что очень занят, через неделю буду посвободней. Ровно через неделю в тот же час опять было плохо слышно. Я представил, как она стоит в холодной будке автомата, почему-то с мокрыми волосами, и сказал, что приду, только квартиру не помню. Она звонко крикнула, что будет ждать возле остановки, и повесила трубку. Каждый раз удивляло, что она упрямо хотела встречать на остановке, а дома пятнистая Дайна ждала ее, держа в зубах тапочки. Однажды они встретили меня вдвоем, и, когда подходили к дому, к Дайне подбежала девочка, завизжала, отбросив мячик: «Тайна! Тайна

Длилось это не больше месяца, я помню хорошо, до начала футбольных телетрансляций. Раз в неделю, в одно и то же время, сразу после работы, но не позже полдевятого, плюс двадцать минут на маршрутном такси, так что я, не вызывая расспросов, совал ноги в теплые домашние тапочки уже полдесятого. Это было удобно и протянулось бы еще, если бы глупышка не призналась, что она живой человек. Ни кожи ни рожи – так мальчишки с детства дразнили, а поезд «ту-ту». Вот собаку завела, хоть кто-то ждет, а то хоть вой на пару. И учиться пошла на заочное, а на фига ей, у ней и так одно высшее. И каждую весну, дуреха, на что-то надеется… Она высморкалась в пододеяльник, села в кровати, отвернувшись худенькой спиной, лопатки выпирали из нее, как крылышки. А с собакой творилось неладное, она металась по комнате, мела хвостом пыль, сучила передними лапами и будто рыдала. Хозяйка закричала на собаку, бросилась тапкой, – поджав хвост, та убежала и изредка, задавленно рыдала уже из коридора.

Я пошел на кухню, налил себе водки, в другой стакан – воды. Было около восьми, за окном стемнело, россыпью тлеющих угольков, готовясь ко сну, лежал в долине город. Звезд не было. Когда я вернулся, она уже успокоилась, включила светильник, натянула халатик. Что это, близоруко щурясь, спросила она, принимая стакан, и попросила водки, запив ее водой. Отдышавшись, сказала, что про слезы можно забыть, просто она хотела сходить в кино, она никогда не ходила с мужчиной в кино. Я оделся и увидел в комнате собаку. Дайна сидела с тапочкой в зубах – кажется, с той самой, которой в нее кинули.

И в следующий раз она встретила меня на остановке. И я, и она понимали, что это, по сути, прощание, хотя все было как обычно: немножко выпили на кухне, она спросила, как учится сын, я гонял по тарелке зеленый горошек и думал о том, что для кого-то она могла бы стать хорошей женой. После, пока шумел чайник, мы по очереди ходили в ванную, потом пили чай и опять немножко поболтали – о последнем фильме по телевизору; несмотря на то что говорили медленнее обычного, будто в особом режиме видеозаписи, уложились, как всегда, к полдевятого.

Разве что собака вела себя необычно: взрыдывала и ползала по прихожей. Что с ней, спросил я у двери. Ничего страшного, сказала она, у суки начинается течка, и надо бы ее стерилизовать, да руки все никак не доходят.


Больше я не видел хозяйку собаки. И не слышал – она не звонила. Правда, несколько месяцев спустя позвонила Рита, ее подруга, та, высокая, в вишневом платье, и суровым голосом назначила свидание. Я был не прочь, Рита в целом мне нравилась, насторожило лишь, что свидание было назначено на той же остановке, в тот же день и час, известные только двоим, да еще, пожалуй, собаке, – и не пошел.

Потом было душное лето, на даче сгорели огурцы, наши позорно проиграли в четвертьфинале, сын поступал в университет, не питая надежд, но я припер Игоря Матвеевича тезисом о том, что уговор дороже денег. По этому поводу ходили в ресторан, платил, естественно, я – из семейного бюджета. Гарик, раскрасневшись и распустив галстук, кричал, что он уговора не нарушал, что та, вторая, мышка-норушка, сама в меня вцепилась пиявкой, не отодрать. А вишневое платье, если уж на то пошло, ему снять так и не удалось.

Заказчики не расплачивались за поставленный товар, в стране был бардак, зарплату задерживали, сигареты продавали поштучно, но тут подвернулась халтура, я удачно купил на барахолке норковую шапку, летом они дешевле. По осени на кухне прорвало трубу, залило соседей снизу, пришлось раскошелиться – якобы взаймы, но было ясно, пиши пропало. Зима началась раньше обычного, дождями со снегом, я слег с температурой и на досуге пристрастился сочинять кроссворды, обложился словарями, послал три кроссворда в газету, один напечатали, и я охладел к этому занятию. Знакомых обворовали, вынесли все что можно, подонки, мы спешно вставили железную дверь и начали подыскивать собаку сторожевой породы.

И за всей этой колготней, хлопотами, телефонными звонками и маетой, что и есть, увы, жизнь, совершенно забылась история с Надей – так, оказывается, звали хозяйку собаки, старую девочку с крылышками на узкой спине. Надя!.. Ее имя всплыло по весне, когда на реке уже тронулась шуга, молодые люди ходили без головных уборов, под окнами с утра до вечера голосила детвора, по асфальту шелестели мокрые шины, в кинотеатре отменяли сеансы из-за катастрофического отсутствия самого кассового зрителя – влюбленных парочек; когда таежный сверчок запел на проталине брачную песнь, выпячивая оливковые бока, взбежал по ветке и снова пропел – звонко и призывно, и долгая синь разъела редкие клочковатые облака и легла неоглядно, когда мне сказали, что ее в жизни нет.

Юрий Каракурчи

Секрет

Мы с Мишей прячемся в простынях. Я приставляю палец к губам и прошу Мишу молчать. Нам нужно переждать моего отца, музыкальную литературу и сольфеджио. Накрахмаленное убежище раскачивается на ветру, показывает всему двору две пары детских ног. Но соседка кричит: «Слав! Слааава!» – Слава ей отвечает с балкона, отец говорит с кем-то, проезжает машина, и никто не замечает наши шорты, коленки, сандалии. Мы поднимаем головы и видим прямо над нами трусы и лифчики бабы Дуси. За простынями и пододеяльниками на бельевых веревках баба Дуся развешивает свои секреты, крупные, белые, с тугими резинками. А мы их нашли и не можем отвести взгляд. Мы знаем, что у каждого человека под трусами – свой секрет. И нечего там рассматривать и трогать. Но сейчас под трусами – только мы с Мишей. Мы сами – секрет. Мы прячемся еще, пока отец не уходит, а потом Миша берет палку и снимает трусы бабы Дуси. Мы бежим с ними, как с флагом, через весь двор, топим их в канаве, в темной дождевой воде.

Мне семь лет. Брату Сереже – восемь. Мы в бабушкиной квартире; за окном – июль, звон троллейбусов, теплый ветер, но нам нет до этого дела. Мы закрываемся в комнате с Любиной куклой. Я держу – Сережа раздевает. Куклу привез дипломатическими путями бабушкин брат из Канады. Кукла одета лучше всех в нашей семье. Блузка с бусиной, коротенькая юбка – долой, долой. Наши сердца быстро бьются, бюст Маяковского отвернут лицом к книгам. Но все зря. Розовый пластик гладок и равнодушен. Мы кидаем куклу и от ожесточения принимаемся за ее друга в костюме теннисиста. Сережа держит – я раздеваю. И снова напрасно: у них нет того, что мы хотим. Тревожно звенят троллейбусы, раскачивает открытую форточку порывистый ветер. В нас что-то хмурится, и мы с Сережей снимаем штаны, смотрим друг на друга в зеркало. Сереже послезавтра уезжать домой в Кронштадт; там, в глубине согласных, он разденется и будет бежать с друзьями по стоячей воде залива.

Мы замечаем икону под зеркалом. Икона смотрит недобро, обиженно сверкает бисером. Мы с Сережей – греховодники. Нам делается стыдно, страшно. Теперь нас накажут, проучат, и родители поругаются, и бабушка будет вспоминать дядю Юру и плакать. Мы надеваем штаны, но уже поздно, ничего не забыть, ничего не вернуть. Родители, конечно, ругаются, отец кричит матом, у бабушки аритмия, аритмия. Я лежу в темноте, обещаю иконе никогда больше не грешить и молю отче во веки веков, ныне и присно помиловать меня. И Сережу, и маму, и папу, и бабушку.

Баба Дуся с первого этажа умерла и унесла с собой белые простыни, трусы с прочными резинками. На месте целомудренного одиночества поселилась племянница Леночка. Леночка завесила окна бардовым, включала радио и принимала гостей, которые приезжали к ней на «ауди». На бельевой веревке развязно болтались простыни с красными цветами и атласные черные комбинации. «Дуська-зараза воду горячую сливала из батареи, а эта – вообще проститутка», – говорила Лидиякольна. Мы с Мишей решаем следить за проституткой Леной.

Мы рисуем Микки-Маусов на стенах подъезда и по очереди высовываемся из окна. Наконец из роскошного зеленого «ауди» с желтыми заплатками на капоте выходит Лена. Миша говорит, что юбка у нее точно проститутская. Мы спускаемся по лестнице. Нам легко и интересно, у нас летние каникулы впереди. Мы подслушиваем у двери, ждем стонов, криков, ругательств. Может быть, даже выстрелов. Но слышится только «ааай вил олвейз лав йуууу». Так устроено специально: Лена в атласной комбинации берет деньги вперед, включает музыку погромче, валится обнаженной на розовые пуфики и отдается. Баба Дуся крутится юлой в атласном гробу.