В этом не их вина: они живут во время, когда ломаются какие-то понятия, привычные категории, когда человек теряет почву под ногами. Тут уж, что называется, не до духовного постижения и глядения в небеса, тут надо думать о том, как выжить в этом сумасбродном мире, за что зацепиться в этом «броуновском движении», в творящейся кутерьме. И режиссеры вытаскивают из жизни именно эту кутерьму. Духовное постижение требует покоя, а его сегодня ни для кого не существует.
Такая же картина и в современной драматургии: пьес вроде бы много, но все они говорят об одном и том же – как нам сегодня плохо. Вот уж чем зрителя не удивишь!
В спектакле «Полонез Огинского» Романа Виктюка показан нам сегодняшний развал. Что он мне открыл? Что мир сошел с ума? Я и так знаю. Что люди превращаются в скотов? Я наблюдаю это каждый день. Что они не знают, куда идти? Я порой это и по себе ощущаю. Мне не подсказывают выход. Мне сыплют и сыплют соль на раны. Для чего?
Так что же? Выходит, я за то, чтобы театр был своеобразным наркотиком, дающим возможность зрителю забыться на те два-три часа, пока он в театре, побыть в мире грез среди бешеных буден, где то забастовки, то перестрелки, то кризис? Нет. Я бы сказал, что театр сегодня как раз не наркотик, он более нормальный, более рациональный и более реальный мир, чем тот, что остался за порогом зрительного зала. Безмолвно участвуя в сценическом действии, зритель чувствует свою самоценность вне зависимости от политики, от того, в какой он партии, в какой тусовке, на какой работе, и что сегодня по телевидению сказали друг другу Иван Иванович и Иван Никифорович, и кто кого обозвал гусаком. Он – человек и этим интересен.
Зрителю, да и актеру больше нужны фигуры и коллизии, которые содержат вневременные ценности. В них всегда есть перекличка с тем, что происходит сегодня. И напоминание, что жизнь – это не только курс доллара и стрельба на улицах.
Но мы, находясь в бурлящем котле современности, не можем ухватить суть происходящего, а потому и не можем сами ответить на вопросы, которые ставит перед нами сегодняшний день.
И тут на помощь к нам приходит классика. В ней заложены вечные духовные ценности – ответы на вопросы человеческого бытия, а значит, в ней опора нам, ныне живущим.
Представить невозможно, что бы мы делали сегодня без Островского, Гоголя, Достоевского, Чехова, Шекспира!.. Но классику сегодня просто так не поставишь. Она должна в каждую новую эпоху, на каждом новом повороте времени прочитываться заново. Ведь все постоянно меняется. Что-то отмирает и нарождается в обществе. Меняется человек, его мироощущение, вкусы. Обновляется эстетика.
Спектакль должен органично вписаться в наш безумный, безумный, безумный мир. Нельзя благодушествовать, пия чай с вареньем на фоне нарисованного Замоскворечья девятнадцатого века.
Узнаваемость страстей человеческих, неизменность нравственных ценностей во все века позволяет сегодня существующему театру черпать и черпать из поистине бездонного кладезя драматургии всех времен и народов.
Любовь… Сколько бы мы ни говорили, ни писали о ней, как бы глубоко ни переживали ее сами, она остается загадочным, сокровенным, непостижимым чувством. Нет определения любви, которое годилось бы на все случаи. Она всегда открытие. Трудно предугадать, на какой поступок она вдохновит или толкнет человека. Да почти вся классика – это истории любви. И ни одна из них не похожа на другую. Перефразируя поэта, можно сказать: любовь – единственная новость, которая всегда нова…
Классика тоже всегда нова. Но не всегда бывает так, что черпнул – и вот она, золотая рыбка успеха! И мы спорим в театре по поводу того, что взять в текущий репертуар. Режиссер предлагает «Ревизора» или чеховскую «Чайку». Мне же кажется, что стало некой навязчивой модой – все время трактовать Чехова или Гоголя на свой лад. Будто каждый театр старается найти в Чехове нечто, что еще никто не находил. Да, и Чехов, и Гоголь – великие знатоки человека, но я просто боюсь моды, которая и в театральном репертуаре становится такой же принудительно непременной, как джинсы.
Я предложил обратиться к Шекспиру, к его великолепному «Кориолану», но не был поддержан. Я режиссеру говорю, что это поразительно современная и на удивление публицистическая вещь. А он отвечает, что как раз в силу этих соображений он и не возьмется ставить эту пьесу: в ней наш зритель обречен будет увидеть то же самое, что он видит на улицах. И хотя соблазнительно было показать, что такое уже было, все было, и все прошло, я все-таки согласился с режиссером. Время ассоциаций миновало. Политика сегодня столь утомительно всепроникающа, что даже в таком могучем и поэтичнейшем шекспировском пересказе, как «Кориолан», может оттолкнуть.
Меня недавно упрекнули в том, что мы не взяли для постановки пьесу Шиллера «Коварство и любовь». На самом деле: я посчитал, что она так далека от нас. Но когда ее поставили в другом театре, понял, что ошибся. Это именно то, чего нам сейчас не хватает в жизни, что пробивается через преграду сложностей сегодняшнего времени: подлинные страсти, высота чувств, всепобеждающая любовь.
В свое оправдание скажу, что в каждом случае трудно с большой степенью точности предугадать, что получится в результате. Обращение к классике – всегда риск. Вовсе не так легко, как это может показаться, она поддается адаптации. С одной стороны, выбор вроде бы безграничен, с другой – пойди найди в быстротекущем дне эквивалент тому, что написано сотни лет назад. Не так прост и выбор актера на классическую роль.
Помню, как я терзался сомнениями, прежде чем решиться на роль Ричарда III, роль, бывшую в репертуаре многих знаменитых трагиков. Слишком уж я русский, простой, не героический и не трагичный. А на одном перевоплощении, даже если такое в твоих силах, подобную роль не сыграешь, она играется не только лицедейством. В такую роль надо вложить все прожитое и нажитое, весь прошлый опыт, который ты в себе несешь. Без прошлого опыта, и не только твоего личного, нельзя играть в трагедиях Шекспира.
Выдающийся итальянский актер Эрнесто Росси сказал: «Беда в том, что как играть Ромео познаешь в семьдесят, а играть надо его в семнадцать». Теперь, проработав столько лет в театре, я сам познал эту бесспорную, но горькую и, на мой взгляд, несправедливую истину.
Попутно замечу, что с превеликой осторожностью надо относиться не только к шекспировским ролям. Вспоминаются годы создания (это уже наша эпоха) в литературе, на сцене и в кино так называемой Ленинианы – к столетнему юбилею Ленина. Был спущен приказ, чтобы в каждом театре шел спектакль с Лениным. В каждом! А их было 365. И вот в каждом театре какой-нибудь актер, ростом не выше 172 см, приклеивал усы и бородку, лысину, засовывал руку за жилет или в карман, другую протягивал вперед и картавым голосом к чему-то призывал…
Михаил Ульянов с женой и дочерью Леной
Кинорежиссер С. А. Герасимов заметил по этому поводу: «Спроси у любого главного режиссера театра: есть ли у него актер на роль Чацкого, Гамлета, Отелло? Редко кто скажет, что есть. А вот почему-то на роль Ленина в любом театре актер найдется». В самом деле, получалось, что Ленин – это такая обыкновенная и однозначная фигура, что по сравнению с Чацким никаких проблем не представляет.
Сейчас, кажется, все идет к тому, что и Чацкий, и Гамлет, и Отелло, и Ромео, и другие роли классического репертуара тоже никакой проблемы собой не представляют. Откровенно говоря, я рад этому и всячески эту творческую смелость приветствую. Но все-таки…
Обращусь к двум московским «Гамлетам» – Петера Штайна и Роберта Стуруа.
Пьеса написана в 1601 году, а сегодня на дворе 1999-й. За эти 400 лет Гамлет сыгран в сотнях театрах бесконечным числом великих актеров, и у каждого было свое видение этого образа, каждый привносил в него что-то свое, искал в шекспировском творении ответы на свои вопросы. Этому нет и не будет конца – безгранично познание мира через искусство театра.
Но в любую эпоху перед создателями спектакля стояла и стоит сложная задача – найти такое решение, чтобы он был и современен, и классичен, и вызывал интерес зрителей.
«Гамлет» Петера Штайна, по моему мнению, конкретен, рассудочен и сух, и от этого с трудом усваивается. Я, честно говоря, не понял, о чем он. А мне надо понять о чем, понять, какую мысль он несет мне сегодняшнему. Я же только увидел четкие, графические, букварские мизансцены. Этот «Гамлет» не волнует. Он существует вне моих болей, бед, раздумий. Он не проникает в мой мир и не ведет меня в какой-то другой.
Спектакль Стуруа – живой. В нем есть движение, вспышки протуберанцев, в нем ощущается работа души, не только мысли.
Р. Стуруа – грузинский режиссер, глубоко национальный и в то же время абсолютно свободный от национальной ограниченности. Это художник с мировым именем. Национальное начало придает его стилю неповторимое своеобразие, множит краски его творческой палитры.
Гамлет-Райкин меня не пленил. Константин Райкин – хороший актер, но это не его роль. Режиссерскую работу Стуруа я принимаю, как говорится, на все сто. А спорные моменты, к примеру, появляющуюся на сцене тачку с углем, склонен отнести к тому самому «чем будем удивлять», так как тачка эта не стоит поперек мысли, которую вложил режиссер в спектакль.
Роберта Стуруа я поставил бы в ряд наших лучших режиссеров – Любимова, Захарова, Фоменко, Додина… Их не так много, и это естественно. И то, что они очень разные, тоже естественно.
…У кого-то из великих есть замечательное высказывание о различии ораторского искусства Цицерона и Демосфена.
Когда речь произносил Марк Туллий Цицерон, римский сенат охватывал восторг: «Боже, как он говорит!»
Когда речь перед греками держал Демосфен, афиняне кричали: «Война Филиппу Македонскому!»
То же можно сказать о различии в искусстве режиссуры.
Искусство многолико – и этим оно интересно. Искусство безгранично – и этим оно прекрасно. Искусство всезнающе – и этим оно замечательно.