Глава VII
Нора еще не совсем поняла, что просыпается, когда вспомнила: сегодня воскресенье. Сразу стало жалко — она не пойдет на работу и целый день будет скучно. Она уговаривала себя еще не пробуждаться, спать. Чтобы день потом не тянулся так долго. Но спать совсем не хотелось. Значит, день будет длинным, как и прошлое воскресенье, Она конечно, пойдет к отцу. Погуляет с Татой. Будет у них обедать. Но все равно до следующего утра еще останется много времени. Вдруг она вспомнила: сегодня должна им рассказать об Алике, о том, что он знает о своем отце. Что хочет убежать. Сон совсем исчез. Будто и не спала она вовсе, а так лежит со вчерашнего вечера и думает. Надо им рассказать. Нора уже давно собирается сказать. Но не знает — как. И кому — отцу или тете Любе. Вчера решила посоветоваться с Марите. После работы пошла проводить и все рассказала. Но Марите только усмехнулась: "Напрасные страхи. Никуда он не денется". "А если?" "На первой же незнакомой улице испугается. И вся храбрость вытечет слезами. А какая-нибудь сердобольная тетенька приведет его домой еще до того, как мать хватится, что он исчез". У Марите все так просто, рассудительно. Будто ничего плохого не может случиться, нечего тревожиться. А Норе, наоборот, все время кажется, что должно случиться что-то плохое. И она повторила: "А все-таки надо их предупредить". "Предупредят. Без тебя найдется кто-нибудь другой…" Нору будто ударило. Внутри, у самого сердца. Она даже приостановилась. "Ты что?" — удивилась Марите. Нора не могла ответить. Казалось, все еще звучит: "Кто-нибудь другой…" "Обиделась?" — спросила Марите. "Нет. Но…" Она не могла объяснить. Марите тоже не спрашивала. Шли молча. Неожиданно — Нора даже сама удивилась, услышав свои слова, — заговорила. …Это было еще в первую зиму. Ночью… Она так закоченела, что уже еле передвигалась. Но с вечера ее в одну усадьбу не впустили даже погреться, еще пригрозили немцами, и она боялась куда-нибудь постучаться. А холод совсем сковал. Казалось, сейчас она упадет и замерзнет. Утром ее найдут мертвой, запорошенной снегом… И она стала сама себе твердить, что надо постучаться. Обязательно! Сейчас, пока еще не упала. Но мимо ближайшего дома прошла, не завернув, — большой, в таком, наверно, живет староста. И второй миновала — очень зло заливалась собака. Два соседних стояли наглухо заколоченные. Наконец доплелась до крайнего домика, у самого леса. Постучалась. Открыла женщина. А в сенях было так тепло… Но вышел мужчина и не разрешил впустить ее. Всего и было тепла, пока стояла на пороге. А тот мужчина, задвигая за нею засов — Нора долго не уходила, может, передумает? — бормотал, недовольный: "Мы что, единственные? Пусть другие впускают, кто подальше от дороги". А пока она искала этих "других", чуть не замерзла. И еле спряталась от пьяного полицая — он орал, что видел человека… Не только в ту ночь она слышала или чувствовала это "пусть другие". Люди не оправдывались, что боятся. Даже сочувствовали. Но… пусть другие. Нора и тогда не понимала, и теперь, рассказывая Марите, не может понять — неужели этим людям и правда казалось, что другим легче, не так опасно? Однажды, у Стролисов, когда Стасе предложила ей перейти с чердака в погреб — там теплее, — Нора сказала, что это опаснее для них. Если ее найдут на чердаке, она будет говорить, что сама туда забралась, а если в погребе… Но Стасе не дослушала, взяла тулуп, мисочку и повела вниз… Тогда Нора и рассказала про это "пусть другие". Стасе пожала плечами. А ее отец, дедушка Стролис, почему-то рассердился: "Если еще успокоить себя, что ничего плохого оттого, что ты не помог, не случится — кто-нибудь другой наверняка поможет, — то и вовсе можно себя считать хорошим человеком". Марите молчала. Наконец она сказала тусклым, будто чужим голосом: "Но это совсем другое — что было тогда и что теперь". Нора кивнула. Конечно. А все равно нельзя так: знать, что надо что-то сделать, и не сделать этого. Марите не ответила. Молчала. Только не так, как Молчат, когда согласны. "Я должна их предупредить", — повторила Нора. "Предупреждай. Только не обижайся, если тебе скажут, что это ты сама ему и проболталась. Из ревности". Нора опешила: "Что вы?! Папа не подумает! И… тетя Люба тоже". Марите молчала. "Больше некому их предупредить. Никто же не знает, что он хочет убежать". "Сомневаюсь. Дети не умеют хранить тайны. Особенно те, которые их волнуют". Марите остановилась. Они подошли к ее дому. Протянула Норе руку. "А все-таки не встревай ты в их дела. Пусть живут как понимают. И выбрось это из головы. Не убежит он". А Норе кажется — убежит! Будет один в лесу… Она скажет. Завтра обязательно скажет! Теперь это завтра уже наступило… Она старается представить себе. Входит. Здоровается. Отец подает газеты: "Еще два города освободили!" Конечно, с чуть заметной грустью: без него это. Или даже с завистью: "Мои уже у Вислы…" А Нора первым делом смотрит на напечатанные жирным шрифтом названия городов — какие освобождены. Потом уже читает всю сводку. Прочла. Села рядом. Теперь должна сказать. А как? Начинает с начала. Мама тоже так учила — если на рояле не получается какое-нибудь трудное место, даже один пассаж, надо начинать с самого начала. И повторять, повторять, пока не получится. Но то было на рояле. И по написанным нотам. Не надо было самой придумывать. Она закрывает глаза. Силится представить себе. Входит. Здоровается. Отец подает газету. Она читает сводку. Садится. А дальше?.. Входит… Читает газету… Нора открывает глаза. Она всегда так делает: если думает о чем-нибудь с закрытыми глазами и хочет перестать, быстро их открывает. И уже думает о том, что видит. Еще очень рано. Солнце только у края комода. Если даже на работу, и то должна была бы встать, когда солнце доберется до середины листка и разделит его, как костюм паяца, на светлую и темную половины. А сегодня надо ждать, пока оно ляжет на весь комод. Это будет еще не скоро… Может, считать? До трех тысяч шестисот. Будет час. Нет. Это там, в укрытиях, она так "толкала время". Теперь не надо. Она вернулась в город. Здесь папа. И не надо больше бояться, что убьют! Нора очень любит повторять это. Особенно, когда лежит на кушетке. Скат крыши здесь низко, над самой головой, и вдруг начинает казаться — она на чердаке! Могут найти! Все ей говорят, чтобы не думала так много о том, что было. Это прошло, больше не будет. Теперь надо жить настоящим, тем, что сегодня, сейчас. Но что делать, если само вспоминается. Даже не вспоминается, а будто еще есть — страх, укрытия. И это ее, Норино. А все теперешнее — чужое, непривычное. И еще ей иногда кажется, что эта комната, папа, работа — не насовсем. Только пока. А потом… Что будет потом — она не знает. Но хочет себе представить. И все видится опять таким, как было. Прежние комнаты, пианино. Мама, бабушка. Но от таких мечтаний становится очень грустно. Не будет этого… Мамы с бабушкой нет. Вместо дома — развалины. И город совсем другой. Так, как было, уже не будет. И все это знают. Живут по-новому. Нора тоже… Утром идет на работу. Составляет ведомости на хлебные карточки, разносит бумаги. После работы идет к отцу. А все равно помнит. Высокие фуражки…Автоматы…Облавы… Но этого же нет! И больше нечего бояться! Она это знает. А все-таки спохватывается, что, поднимаясь по лестнице, старается ступать неслышно. И довольна, если никто не видел, как она вошла в подъезд. Бояться не надо. Она здесь, в своей комнате. На этажерке портфель, который ей дали "для служебного пользования". Марите пошутила: видно, Нору готовят в начальники — эти казенные портфели выдали только начальникам отделов и ей. Но товарищ Астраускас объяснил, что ей портфель положен как курьеру. Вчера она помогла принести из банка деньги. Полный портфель, для всех. Сама тоже получила. Две большие купюры по десять червонцев, одну поменьше — пять червонцев, и одну еще меньше — три. Двести восемьдесят рублей. У нее никогда не было столько денег. Мама давала мелочь — на завтрак, кино. Такие, бумажные деньги были только у взрослых. Нора тихо, чтобы не заскрипели пружины, повернулась на бок. Солнце добралось почти до середины комода. А небо там, за окном, очень блеклое. Будто за лето вылиняло. Или ранние осенние дожди смыли с него все краски, а теперь оно расстелено, как загрунтованный художником серый холст, и ждет, чтобы на него наложили новые краски — то ли светлых облаков золотой осени, то ли хмурых туч, нагруженных долгими дождями. Нора смотрит на небо. Давно не видела его. Здесь, в городе, кажется, ни разу не подняла к нему голову. А ведь даже в укрытиях, хоть в щель, смотрела. На узкую полоску неба, куски облаков, на деревья. Придумывала, на что похожи их ветви. Если торчит одна голая сосновая ветвь, то это протянутая рука. Две, друг против друга ветки молодой березы — руки дирижера. Только неумелого — ветер все время сбивает его с такта. А мерно покачивающаяся вершина сосны — это метелка, которая сметает с поднебесья пыль. Там, в деревне, вообще казалось, что мир очень, очень большой. Столько в нем долин, полей, лугов. Столько лесов, перелесков, озер. Здесь, в городе, Нора совсем забыла об этом: о полях, солнце, деревьях. И о траве — настоящей, густой. Тут все каменное: улицы, дома. Руины. Даже пыль — каменная… И еще толкучка! Нора вдруг вспомнила удивившее ее вчера слово. Это Марите сказала, что пойдет сегодня на толкучку покупать белую кофту. С парашютным шелком ничего не вышло: тот тип продал кому-то другому. Нора тоже пойдет туда! Встретит там Марите… Она вскочила. Быстро натянула платье. Сжевала оставленный с вечера кусок хлеба. Взяла в комоде свои деньги и выбежала. На лестнице пусто. Стали бить башенные часы на площади. Каждые две ступеньки — удар. Пробило восемь. Теперь Нора и сама удивляется, что она купила эту щетку. И тетя Люба недовольна: — Зачем она тебе? Ведь еще чистить нечего. Нора это понимает. Но так получилось. — Ничего, — примирительно говорит отец. — Щетка тоже нужна. — Будет нужна, — поправляет его тетя Люба. И не удерживается, вздыхает: — Хоть бы купила что-нибудь другое… — Другое было очень дорого. Тетя Люба выходит из комнаты. Она всегда выходит, когда раздосадована и не хочет этого показать. Нора начала было объяснять отцу, что не собиралась ничего покупать, пошла только поискать Марите, но замолчала. Она и сама не понимает почему. Ведь правда, не думала ничего покупать. И когда пришла на эту самую толкучку — не думала. Только удивилась, что тут очень много людей. Ее толкали, обходили, будто она всем мешает. А она, привстав на цыпочки, высматривала Марите. Но видела одни головы. Простоволосые и в платках. Они двигались, перемещались, но никуда не уходили. Казалось, даже наоборот — потому и не стоят на месте, что норовят быть в самой гуще. Знакомой головы Марите не было видно. Нора решила посмотреть, кто продает кофточки — может, так легче найдет. И опять удивилась: сколько продают разных юбок, платьев, пиджаков. Не новые, как в магазине, с красивыми бирками, а ношеные. Некоторые совсем старые. Только тщательно выглаженные, даже приукрашенные. Из кармана лоснящегося пиджака торчит белоснежный платочек — "фантазия". А к зеленому платью совсем некстати пришит красный бант. Каждый хвалит свой товар. Если все это слушать, получится настоящая ода старью. "В такой юбке и на бал не стыдно пойти". ("А мне не на бал, на работу", — это уже ответ.) "Девушка, шелк на это платье мне из Парижа привезли". Высокая, в серьгах, женщина держала фрак. Но никто не обращал на него внимания. И фрак очень грустно свисал с рук своей хозяйки. Его, некогда нарядный, надеваемой для выхода на сцену, под свет прожекторов, теперь вынесли в эту шумную толкотню. И казалось, он нарочно сутулится, чтобы его не купили чужие люди, чтобы не унесли в чужой дом. Уж лучше висеть в шкафу на своем привычном месте, даже ненужным, забытым. А что хозяйке нужно на полученные за него деньги купить хлеб — откуда фраку это знать. Нора выбралась из толпы. Вдоль всего рыночного забора, прямо на земле, на подстилках, был очень непривычный товар — кучки ржавых гвоздей, старые дверные петли. Иголки для примусов. Даже клубки веревок. Возвышался голый, без абажура, остов настольной лампы. Парами лежали резиновые набойки. Рубчатые, видно из покрышек велосипедных колес. Еще дверные ру