Приют для бездомных кактусов — страница 16 из 62

Его тело: белый слепок французской земли, чуть покрасневший от неевропейского солнца (здесь). Правая щека выбрита чуть хуже левой. Родимое пятно под левой лопаткой, о котором он не знает сам. На ногах второй палец длиннее первого, это значит, он будет подчиняться жене, если она у него когда-нибудь возникнет.


Когда я была у родителей, залетела большая муха. Села на затылок отца и поползла. Отец ничего не чувствовал: «Тебе уже пора замуж». Всегда об этом напоминает.

«Отец прав, – сказала мать. – Мы тоже не вечны. У отца почки. Ты останешься одна. Одной легко, думаешь?»

Она встает и сгоняет с отца муху. Она всегда отгоняет от отца мух, она уверена, что это и есть – любовь.

«Я не хочу всю жизнь сидеть в этой дыре», – говорю, глядя, как муха снова садится на отца.

«Живи в Ташкенте, если решила так».

«Ташкент – тоже дыра».

«А где не дыра?»

«Во Франции не дыра. И в Европе не дыра».

Родители молчат. Для них Ташкент – столица, культура, театры, ЦУМ.


Я не сказала им, что еду на остров Возрождения. Сказала, что турист хочет посмотреть Аральское море. К таким здесь уже привыкли, ненормальным. А на острове Возрождения был полигон бактериологического оружия. Ну и понятно.

У нас один родственник туда ходил. По бизнесу. Говорили, там всё есть, приходи и бери. Потом умер. Не сразу, но все думали, что из-за Возрождения. Пьют у нас мужики, Возрождение ни при чем.

Когда мы ехали в машине, я играла брелоком от мобильника. Жан посмотрел на меня, я перестала, будущая любовь требует жертв.

Только скучно было. А когда мне скучно, мне плохо. Он этого не понимает. Он вообще ничего не понимает, у него другие взгляды. Мне нужны игры и общение, у меня такая психология.


Нормальные, когда едут в Нукус, делают это через Хиву. От Ташкента до Ургенча самолет, полчаса на машине до Хивы, день в Хиве, достопримечательности, сувениры, фотка верхом на верблюде, часа полтора на машине до Нукуса. В самом Ургенче смотреть нечего. Ну, бетонная книга в парке. Типа, Авеста, которую написал здесь, типа, Заратустра.

Жан отказался от Хивы.

Он не стоял, фотографируя, у подножия Кальта-минора. Не разглядывал, фотографируя, манекены в зиндане. Не озирал, фотографируя, со сторожевой башни город. Не нырял головой в патлатую туркменскую папаху, какими торгуют специально для таких вот идиотов напротив Джума-мечети, фотографируя себя в папахе…

Просто его палец не попал в Хиву.

Если бы было можно, он сразу бы летел сюда: Руан – остров Возрождения. Но так было нельзя. Париж – Ташкент. Ташкент – Нукус. В Нукусе самолет качало перед приземлением, он вспотел. Вечером ел рыбу и пил пиво. Пиво было ужасным, рыба – ничего.


(Идут по песку.)

– Жан… Ты меня слышишь?

– Ты что-то сказала?

– Мне кажется, здесь не было никогда людей. Такая тишина – голова кружится.

– Может, мы первые. Первые люди.

– Давай будем играть, что ты Адам, а я – Ева.

– Давай (зевнул).

– Хочешь, я тебе дам яблоко?

– Хочу.

(Роется в рюкзаке. Поднимает расстроенное лицо.)

– Должны быть яблоки, целый пакет. Мать положила, я еще ей: не надо.

– Смотри, что это…


Старик шел к ним.

Каракалпак или казах, в американской военной форме. Очень грязной.

– Хелоу! Хелоу! Американ?

Вытянул правую руку в «хайле».

Узнав, что не американцы, расстроился.

– Американцы – люди. Американцы – хлеб. Американцы – орднунг, орднунг!

– Что? – переспросила Жанна.

– Орднунг.

Беззубо дожевав яблоко (нашлось, угостили), представился:

– Михаил Горбачев.


Его звали «Горбачев». Или «Михаил Сергеич». Как кому нравилось.

Возник он, как и всё на острове. Из пустоты. Из ветра-шалуна. Из капсулы с порошком сибирской язвы (возможно, несуществующей).

Говорили, он был конюхом. На остров сотнями доставляли лошадей, для испытаний. Говорили, что летом, когда проводили эти испытания, в воздух поднимался самолет и сеял с небес болезни и смерти. Тогда Горбачев выпускал лошадей, распахивая дверь конюшни. И табун мчался. На волю. По пылающему песку. Тень самолета скользила по лошадиным спинам. А Горбачев захлопывал дверь и принимал меры личной безопасности.

Кремировал мертвых лошадей уже не он. Были для этого на острове специальные люди.

Другие говорили, что он пришел на остров после того, как контингент исчез, передислоцировался, поднялся солевым вихрем и унесся в сторону России. Оставили почти всё. Говорили, что тогда на остров потянулись рыцари удачи. Не боявшиеся смерти, которая не передислоцировалась вместе с контингентом, а задержалась. Лежала рядом, в капсулах с язвой под землей, в комнатах с заваренными дверьми. В свалке манекенов с гнущимися руками и ногами. Рыцари удачи быстро брали то, что можно было взять (можно было – всё), и уходили.

Но Горбачев остался. Наверное, хотел унести с собой весь остров. И не мог. Остров не помещался – ни в кармане красноармейских галифе, ни (после короткого пребывания американцев) в пятнистых бриджах.

Горбачев стал хозяином острова.

Питался он остатками тушенки. Иногда охотился.

С редких гостей собирал дань. Сигаретами, жратвой, душевным разговором.


Голос матери:

– Доченька, если ты так решила, поезжай в эту Францию, попытай счастья. Может, встретишь там хорошего человека. Бизнесмена. Если хочешь, мы новый холодильник продадим, будем всё в старый класть, в нем тоже немножко холодно. Это тебе будет и на билет туда, и на приданое. Тебе двадцать пять, у меня в твои годы уже и семья была, и диплом о высшем образовании!..

– Товарищи! К выводу о необходимости перестройки нас привели жгучие и неотложные потребности!

Он шел за ними, не отставая. Как преследователь. Как экскурсовод.

Девушка понравилась ему. На острове не было женщин. Остров был мужским. Но когда-то они здесь были. Был их барак. В одном из корпусов он нашел гинекологическое кресло. Сдул с него песок и уселся. Хотел отдохнуть в нем. Отдохнуть, побыть женщиной. Один раз в жизни он уже был женщиной, на комсомольской стройке. Но это было нехорошо, и сидеть потом больно было. Всю остальную трудовую жизнь он был мужчиной, и это тоже было иногда нехорошо, хотя по-другому. Он устроился на кресле и растопырил ноги в бриджах. Если вернутся его американские друзья, надо будет попросить организовать женщину. Им раз плюнуть, с их-то долларами.

Жан Горбачеву не понравился. Жана нужно было убрать, завести во второй корпус и забыть там. Потом остаться наедине с девушкой. Ему нравилось, как она ходит, как вертит задом, как говорит на разных языках.


Всё очень просто.

Когда Николь наглоталась этой гадости и перестала его доставать, дергать и раздражать (совсем перестала), Жан подошел к карте и ткнул пальцем.

Палец попал в море.

В маленький остров. Карта была старая. Потом оказалось, море почти высохло, а остров успел стать полуостровом. Но название осталось. Остров Возрождения. Оно понравилось Жану. Он сходил на могилу Николь, покурил, заказал билеты. Прямо с кладбища, по мобильнику. Лететь надо было на край света. Точнее, в середину света. В самую середину света (материка). Что еще лучше, чем край. Край оставляет надежду, а надежда – это лишнее, господа, совсем лишнее.

Когда они приехали туда и вышли из машины в пустоту, он спросил ее: «Это точно остров Возрождения?» Сначала водителя, потом ее.


Картина «Материнство». Женщина, ребенок. Она склонилась. Он задумался. Штанишки спущены, струйка шуршит в землю. Она (мать) поддерживает ему его. Направляет. Чтобы не облил штанишки. Стирать-то ей. Жан поднял голову. Шея матери, ее подбородок. Мать большая, широкая, как карта мира. Пахнет молоком, жареными каштанами. Еще она любила делать покупки. После каждой неудачи возвращалась заплаканная, с тонной ненужных коробок. Особенно если кто-то умирал. После смерти Шарля приобрела в кредит стиральную машину. У нее уже были две стиральные машины, в которых она хранила яблоки и всякую ерунду. Белье отдавала в прачечную. А он, ее сын, заглушал всё путешествиями. Смерть – путешествие, еще смерть – еще путешествие. Когда умерла мать, палец уперся в Галле, Германия. Он прожил там две недели, на колбасной диете, запивая редкие вечерние вылазки пивом. Лечение скукой помогло, он вернулся в офис с сухими глазами и улыбкой.

Ну вот и всё. Она помогает натянуть штанишки. Потом они идут по побережью, переглядываясь, словно сообщники.


– Алло?.. Алло… Яночка? Ой, привет! Привет, солнышко, говори быстро. Не, всё нормально. Нет, нормально, уже на острове. Что? Нет, нормально говорю. Да ты че? Нет… нормально вроде… Ну не знаю… Точно, да? Ну тогда не знаю. Не, ну я поняла, я просто подумала, что он просто это… Ну как у них бывает, знаешь… А если он так, то я не знаю… Ну, как ты говоришь, что он это. Ну ты точно? Да я знала, говорю тебе. Ну еще тогда знала. Да, тогда. Ну просто думала, что… Да. Почему я не сказала?! Сказала. Хотела сказать. Да. Нет. И сказала. Кому сказала? Тебе. Тебе сказала. Алло? Что? Алло, алло… Извини, связь прерывается… (Нажимает на кнопку.) Совсем прервалась… Сучка. (Прячет мобильный, поправляет волосы.) Завидует! Сама мне его дала, сама делает, чтобы всё испортить. Нет… Ну вот я хочу спросить, ну вот почему так, а? Почему одним – всё в жизни, а мне только этого наркомана, а? Я что, лысая, а? Я же жизни просто хочу, человеческой жизни… замуж хочу, да… Родители пенсионеры, у отца почки, умрут, кому я буду одна нужна? Я же не прошу сразу «Мерседес» или виллу, я же просто мужа прошу, чтобы нормально с ним во Францию уехать, да пусть он даже не француз будет, просто если не француз, это же тяжелее, я же не дура, мне же уже предлагал один: давай со мной… Я ему тогда говорю: «Ты посмотри вначале на себя и на… как тебя зовут… Мурад. И на что ты с таким именем рассчитываешь?.. Тебя же там за араба все будут принимать!» Блин, опять она звонит!


Дерево в тряпочках. Саксаул. Другое здесь не выживает. Невысокое такое, куст. Тряпочки шевелятся. Как листья.