Приют для бездомных кактусов — страница 19 из 62

Батёк выхватил откуда-то грязную банку и поднес Костяну к самому лицу. Костян поднялся и собрался уходить. Он вдруг как-то устал от этой заботы.

– Постой, – Батёк схватил его за ватник. – Постой ты…

Костян поглядел на лицо Батька и задержался.

– Скажи, может, хоть ты знаешь… Кто-то же должен знать. Прапор не знает. Или шифруется. Стас не знает, точно. Перед образами тут клялся.

Костян понял, о ком вопрос, и хрипло вздохнул.

– Он же должен был кому-то сказать когда, – не унимался Батёк. – «Вернусь тогда-то, ждите». А? На ушко?

Вопрос этот, конечно, заботил всех, всю стройку, всех андреевцев. Общее мнение было такое: когда закончат стройку. Выстроят Башню, перережут ленточку… Но время шло, уверенности становилось всё меньше; а как сделалось ясно, что и в этом полугодии не сдадут и придется возле Башни зазимовать…

– Ты же недалеко был, когда его брали, – Батёк стоял напротив Костяна, лохматый, с темнотой под глазами. – Может, успел тебе что… Молчишь? Ну, молчи. Ты же интеллигентный человек… Ты же старшим программистом в прошлой жизни работал, что дурочку всё из себя строишь?

Это было уже против всех правил и благословений. Костян слабо оттолкнул Батька и распахнул дверь.

– Ну прости… – Батёк вцепился в него сзади. – Ну сдуру… Меня эти достали – всю ночь: отпой-отпой…

Костян спрыгнул в темноту.

– Сбегу я! – крикнул ему в спину Батёк. – И все вы сбежите! Не выдержите! Или заберут куда надо!

Костян обернулся, чтобы ответить, но промолчал.

– Так ему и передай! – снова послышалось. – Сколько можно этот сортир многоэтажный строить…

«Вот как человеку плохо, – думал Костян, медленно отходя от вагончиков. – А я думал, мне плохо». Башня, как и положено объекту, была слегка освещена, погавкивала сторожившая ее немецкая овчарка Глаша.


«Когда Земля была плоской, то и все люди на ней были плоские. Люди одной мысли, одного дела, одного сердца».

Это была его последняя проповедь, отца Андрея. Нет, не с амвона, почти на ухо. Вот на это ухо, которое мерзнет под шапкой.

Надоел всем отец Андрей, крупно надоел. Проповедями своими, неуемным миссионерством, взглядами… Что Костян раньше программистом был – Батёк правду сказал. Был. В прошлой жизни. Все андреевцы в прошлом чем-то были. Батёк – трубачом. Стас – менеджером чего-то. Прапор – полковником на пенсии. Не то что говорить, и вспоминать об этом не благословлялось. Благословлялось приобретать новую профессию, строительную, чтобы руками. Костян освоил малярку, но это оказалось не его. А вот кафельщиком пришлось в самую пору, как будто им родился.

Прежний епископ глядел на их приход сквозь пальцы, а с новым возникли трения. Может, сам отец Андрей ему не понравился, был у отца Андрея такой талант – отдельным людям сильно не нравиться. А может, приход считался «денежным», и новый владыка хотел кого-то из близких себе на него поставить. Потерпел-потерпел он отца Андрея и предложил ему перевестись в другую епархию. Иначе обещал последствия.

Думали, отец Андрей бороться станет. Не стал отец Андрей бороться, тихо попрощался и уехал: «Любите нового настоятеля». Только полюбить нового не получилось. И так, и сяк полюбить пытались – а ни в какое, даже бледное, сравнение с отцом Андреем не шел. А тут сам отец Андрей где-то на Северах возник, и местный губернатор, как сообщали, его чуть ли не на руках носит. На приходе пошушукались, отправили туда гонца, того самого Прапора. Прапор вернулся посвежевшим и всё подтвердил. Только на климат жаловался, но это не пугало; стали распродаваться и укладывать вещи. Почти полприхода туда перебралось. И Костян со всеми; кафель – он и в тундре кафель.

Первые три года всё ладно шло. Церковь возвели, по оригинальному проекту: в виде шара. Верхняя часть – сама церковь, нижняя – зал. Миссионерство развернули, местных встряхнули, обдули от зимней спячки. Зи´мы, правда, такие, что мама, не горюй. И земля плоская до самого небосклона, глядеть устаешь. Но отцу Андрею это нравилось. «Хорошо, что Земля плоская». И улыбается по-своему.

А потом губернатора того взяли и сняли. Бизнес, правда, при нем оставили, так что продолжал андреевцев поддерживать. Но отношение к ним сверху уже немного другое пошло. Вначале «немного», потом всё больше и больше. Стали на беседы тягать, что они вредная секта; двоих с работы уволили. Отца Андрея напрямую трогать боялись, стали с прихода на приход, как мячик, перебрасывать, от райцентра подальше. Последний бросок – сюда, среди пустоты и плоскости, рядом с умиравшим селом. Где жили вот такие тяжелые и ненужные сами себе люди, как Любаша.

Костяк общины, конечно, и сюда последовал. Отец Андрей стал задумчив, как человек, из-под которого выбили стул, и он висит в воздухе, не зная, то ли спокойно опуститься, то ли плюнуть и взмыть куда-нибудь.

Тогда и возник у него этот замысел. «Будем здесь Башню строить», – сказал Костяну, когда в машине вместе ехали. Костян поднял брови, пытаясь угадать. Общинный центр? Лекторий?..

Через месяц уже были первые чертежи.

Община, конечно, была в недоумении, скребла затылок и качала головой. Идею замысла отец Андрей не объяснял, от вопросов уворачивался. Строим – и строим, что тут спрашивать? Питались догадками. Одни полагали, что Башня строится как наглядное пособие падшего мира. Другие, наоборот, – как образ солидарности… много еще чего говорили. А Костян ездил с отцом Андреем и закупал кафель. По прежней своей программистской жизни он знал, что есть вещи, которые человеческим языком сказать нельзя. А искусственный язык, чтоб описать смысл этой Башни, еще не создан. Либо создан, но людям пока не знаком.

Дальше… Дальше понятно что. Отца Андрея взяли, вначале сообщали о нем через СМИ, потом замолчали. Стройка тихо сама собой шла, то прежний губернатор подкинет, то еще какие-то благодетели. Постепенно пошло разложение, духовные трещины. Церковь закрыли, служить стало некому, нового не присылали, а даже если бы и прислали. Многие уехали, затосковав без церковной жизни или просто… Среди оставшихся стали заметны слабости, водка, неправильное отношение. Но строили. Как могли. Как могли, так и строили.


До своей избы Костян почти дополз. Свет в ней уже погасили, помолились и легли спать.

Только свеча горела, оставленная для Костяна.

Прапор, как всегда, храпел; Костян погладил его по плечу, тот замолк и зачмокал. Стас наверху перевернулся; спал в свитере.

Костян тоже не стал раздеваться, только куртку сбросил и загасил свечу. Лег и чуть не заплакал от усталости. Прочел про себя несколько молитв, какие наизусть помнил.

– Слышь? – заскрипел сверху Стас. – Завтра, говорят, заберут, всех.

Костян молчал. Снова начал похрапывать со своей лежанки Прапор.

– В психушку областную, на обследование.

Костян вздохнул и пошевелил ногами. Слухи, что всех их заберут, гуляли по стройке не первый месяц. С того самого дня, как отца Андрея забрали.

– Этот раз вроде точно, – Стас свесил голову. – Наши бывшие сообщили, Еремеев и этот, корреспондент… С утра к обороне будем готовиться.

Повисев, голова исчезла.

«К обороне… – думал, засыпая, Костян. – Хорошо. И к Любаше зайти, замок поправить».

Стас еще немного поворочался, Прапор похрапел и замолк, точно уже не Костян, но кто-то другой погладил его по плечу; темнота наконец затихла и успокоилась.

Волна внутреннего света накрыла Костяна, он потер колено и улыбнулся. Перед глазами его, как с аэросъемки, неслась бескрайняя белая земля. «Вот я и стал почти плоским, Господи. Ты разгладил меня, как фантик». Голос был отца Андрея, но Костян понимал, что слова относятся к нему, Костяну. И видел себя, плоского и счастливого, летящего над этой Землей, такой же плоской, как и он сам.

Умаровна

Пила весело входит в древесину. Дерево вздрагивает, падают листья.

Ветка летит вниз и шлепается об асфальт.

На звук бензопилы бежит Умаровна. На ней мужской чапан, на ногах малиновые тапочки. За ней полубежит толстая Инга в спортивном костюме.

Визг пилы затихает. Раздается мычание. Это мычит Умаровна.

Окна, какие еще закрыты, открываются. Некоторые из пятиэтажки спускаются во двор, чтобы поглядеть весь спектакль. А потом еще неделю его обсуждать.


Умаровна – наша достопримечательность. Живет эта достопримечательность на втором этаже в однушке, без противогаза не входи. Ведет себя тихо, поэтому жалоб на нее от нас не поступает. К тому же Умаровну опекает Инга. Инга с пятого, в спортивном костюме, большая шумная женщина.

В молодости Инга была спортсменкой, ездила на соревнования и была еще ничего. Потом из спорта ушла, махнула на себя, и полезло: живот… тут… тут… И не старая, лет пятьдесят. А встретишь в темноте в подъезде, если лампочки опять выкрутят, – всё, кошмары на всю ночь. Идет на тебя такое по лестнице, такое… вот… такое… топает и сопит, а эхо усиливает. Поздороваешься, оно тебе тоже что-то. И опять сопит. Обойти никак, всю лестницу занимает. Ждешь, когда дойдет до площадки, чтоб разойтись. Спросишь про здоровье, чтобы как-то время провести. «А у кого оно теперь есть?» Вот и площадка, обходишь ее. Она дальше спускается. «К Умаровне?» К Умаровне, к кому еще? «Умаровна! Умаровна! Это я!», и колотит к ней. Бах… Бах… Вот уже дверь открылась и вонью повеяло. Не чувствует Инга ее, что ли? Подружки.

Умаровна, кстати, тоже не старая. Гуля во втором подъезде, домком, она с ней в одну школу ходила. А Гуле сорок пять или поблизости. Но Умаровна ей как мать выглядит. Гуля говорит, тогда Умаровну в другую школу перевели, когда с ней случилось, что немой стала. А потом она на почве психики уже и оглохла, это еще цветочки были, дальше пошло-поехало, и на учете стоит, и вонь эта. Мы ее, конечно, жалеем, не только как психбольную, но и как дочь Умара-ака, уважаемым был человеком, тоже слегка того. Детям ее обзывать не разрешаем, пусть только близко к ней не подходят, мало ли чего. Но она редко выходит. Сидит в своей однушке, что ест, никто не знает. Вот только если деревья пилить начинают, как сейчас. Тогда как ракета летит по лестнице. Глухая, что интересно, а пилу как-то слышит. Вон как побежала! И Инга за ней, как колобок, катится.