Приют для бездомных кактусов — страница 45 из 62

Я перестал дышать и говорю: эй, сестра, какой я Январжон?! Я совсем не Январжон! Вы же правду знаете, не надо – как все!

А она: это вы правды не знаете, поэтому вы – Январжон. Я заволновался: сейчас к вам лицом повернусь, вы свою ошибку поймете.

А она: нет, прошу, не поворачивайтесь.

Короче, ей, когда Январжона сватали, не ту фотографию сунули. Другой на фотографии парень был вместо Январжона. Парень был элегантный, а Январжон – сами видели какой. Она на этого элегантного согласилась, а потом, когда ее к настоящему Январжону доставили и она всё разглядела, как и что у него, ей плохо стало. Она – к родне плакать: это не тот человек! Родня руками замахала: тот, тот, тот! Он, говорят, и на карточке был, и, смотри, какой парень положительный, сундук приданого. И сами около этого сундука сидят.

Замолчала. Потом говорит: извините, ничего не могу поделать, тот парень на карточке на вас очень похож был. У него глаза добрые были и улыбка такая добрая, почти как у вас. А у вашего брата всё не такое. За это он меня бил.

И продолжает на моей спине что-то писать. Что я написала?

Я сделал вид, что думаю.

Потом говорю: любовь.

Нет, нет, я не это писала! Это, отвечаю, конечно, это!

Нет, не это!

И вдруг замолчала. И я тоже замолчал. А пол заскрипел.

Смотрю, где от луны на стене белый отпечаток, тень появилась. Я сразу догадался, что это одна из дозорных старух пришла, которые наши с Фатимой взаимоотношения по ночам караулят.

Эта тень, то есть старуха, была самая непонятная из всех родственниц, всегда молчала, кажется, у нее в голове не всё на месте было. Теперь она стояла и подслушивала. Я подумал, что она может нас сейчас убить, и засунул голову под курпачу. Это было немужественно по отношению к Фатиме, которая себя курпачой защитить не догадается.

Волнуясь за Фатиму, приподнял край, смотрю. Нет, тень была на своем месте. Потом качнулась и побежала от нас, говоря непонятно кому: голуби! голуби! Еще раз: голуби!

Я вспотел, она этими голубями сейчас всех разбудит. Но голос у старухи был маленький, народ крепко спал, никто не услышал. Завтра они ее, конечно, услышат. И нас с Фатимой убьют или еще хуже что-нибудь придумают.

Фатима-хон, тихо позвал я.

Она молчала.

Фатима-хон, они завтра нас убьют, знаете?

Она снова молчала. Я начал скрести спину, потому что мне показалось, что все эти буквы и слова у меня на коже сохранились и завтра, когда с меня снимут рубашку, они станут всем видны.

Голуби! Голуби!

Скажу сразу: не убили. Наоборот, учиться послали в Ташкент. Чтобы подальше от Фатимы и этого, у которого уже, кажется, приданое скопилось.

Когда меня отправляли, Фатима подбежала ко мне и заплакала. Я наконец увидел, какая она некрасивая, и почувствовал, что люблю. Почему-то на учительницу она сразу похожа стала и на звездную женщину, хотя и глаза, и уши у нее совсем другие были. А она упала. Стала обнимать мои ноги, кричать, чтобы взял ее в Ташкент, она мне будет помогать учиться. Сердце мое! Сердце мое, кричит. Вокруг люди стояли, соседи вперемежку с родственниками, смотрели все. Мне было плохо, только немного приятно: с настоящим Январжоном она так не прощалась, повезло мне всё-таки.

Я подумал: если бы нас тогда убили, это была бы красивая жизнь. Но никто даже пальцем не пошевелил, чтобы нас убить. Меня прогоняли учиться, а из Фатимы со временем они сделают еще одну старуху. Которая будет по ночам махать пальцами, кричать: голуби, голуби! И ее никто не услышит.


Когда я жил в Ташкенте, мне показали человека, который делает татуировку. Помните студента, на которого свалился джизакский хлеб, когда он с девушкой отдыхал? Этот самый студент был поклонник татуировки, причем, поглядев ему в лицо, вы никогда бы не догадались, что у него там на спине нарисовано. Короче, он мне сделал блат к этому татуировщику, я тому сразу конкретно: напишешь то-то и то-то. Он: почему? И еще потребовал: расскажи мне свою историю, я сам решу, что тебе на спине изобразить. Татуировка, говорит, это как портрет, только важнее, портрет можно в какой-нибудь музей спрятать, а татуировка всегда на тебе. Давай, говорит, рассказывай, я пока всё приготовлю.

Он мне не понравился, но я ему всё рассказал. И насчет пустыни, и про Самарканд с рыбами, и про Рыжего, как в шахматы с ним играл, когда учительница со звездами внутри лежала, и обо всех свадебных неприятностях Январжона. Не хочу хвастаться, он меня очень внимательно слушал, татуировщик. Потом ладони потер: интересная жизнь, первый раз о такой слышу. Я, говорит, прежде чем татуировку делать, всегда человека слушаю, чтобы правильно ему всё сделать, даже судьбу, если можно, подправить. Я: как? Он: через кожу. На зоне много лет этим делом занимался, после моей татуировки люди как заново рождались, понимаешь? Между кожей и судьбой связь сильная. А ты заладил – «Ночь коротка». Что ты с этой надписью от жизни, говорит, увидишь? Ни командиром тебя не сделают, и ни одна баба с тобой нормально не ляжет. Ну что?

Не твое дело, отец, говорю. Пиши: ночь коротка. Пиши!

Он вздохнул: ценю твердость характера. Если еще пару червонцев, студент, накинешь, могу изобразить русалку. Нет, говорю, русалка на спине не пригодится, а вот если несколько звезд – так и быть. Он смеется.


Татуировка, наверное, роль свою всё-таки сыграла: жизнь нормальнее пошла. Без происшествий. Вот уже ташкентская учеба позади, мне в торжественной обстановке на ладони диплом кладут. По дороге домой, на Объект, хотел заехать туда, где Фатима осталась. Даже почти заехал, около самого их въезда из попутки вышел, стою, отдыхаю. Хорошо, облака кругом. В поле мужчины работают, далекие, маленькие, меня не замечают. А я вот он, с дипломом. Это родственники Фатимы, я постепенно узнаю их спины и затылки. А они меня нет, потому что не видят, землю поливают, только землю и видят. Я подумал, что тоже, если Фатиму встречу, здесь останусь. Они это устроят, скоро уборочная начнется, лишние руки на вес золота. Окружат меня, скажут: мы же родственники, пошли на поле. И Фатиму могут мне не показать, они, конечно, не обязаны мне ее показывать.

Покурил я так минуты три и уехал. В машине тоже много курил, сигареты просто сами в рот заскакивали.

На Объект приехал, мать навстречу бежит. Как, спрашиваю, дела, здоровье? Спасибо, отвечает, всё в порядке, нам крышу починили, кур держим, на пенсию выхожу. Как вы, спрашиваю, на пенсию, вы же молодая? Нет, говорит, уже немолодая.

Смотрю, и правда немолодая: как раньше не замечал? Стою, придумываю что сказать. А кур, говорю, можно держать? А она смеется: можно, можно, тут у нас танки и ракеты продают, а кур тем более держать можно. Смотри, вот Январжон бежит, чтобы с тобой обняться.

Бежит какой-то мужчина. За ним еще люди бегут. Неужели все со мной обняться? Нет: кто-то меня видит, руку сует, кто-то на бегу целует, но все торопятся куда-то мимо. Около меня только мать и Январжон, да и тот с ноги на ногу переминается, тоже со всеми куда-то хочет, потолстевший такой. Хочу мать спросить, а она всё про кур рассказывает. Я говорю: куда все бегут? Она: это не петухи, это какие-то звери… Бегут? Кто бегут? А, ты же давно у нас не был… учительница снова замуж выходит.

И Январжон говорит: ну ладно, ты здесь с матерью побудь, а мне надо, друзья машут. Пошел толпу догонять. Мать ему кричит: водки много не пей, слышишь! Вообще в рот не бери! Ко мне повернулась, косынку поправляет: учительница, как ты уехал, из загса не вылезает, уже третий муж у нее на счету. Что она с ними делает, не знаю, только они, во‑первых, все американцы, а во‑вторых, по-моему, просто с ней временно живут, а не мужья. Учительница-то думала, что они ее с распростертыми объятиями в свои Штаты увезут, а они сами от нее бегут, а ее не берут. Вот она от злости и выходит всё замуж, на что рассчитывает?

Крепко меня обняла, наверное, снова вспомнила, как по мне скучала. Я тоже постарался это вспомнить, глаза закрыл. Стоим.

Открываю – опять люди идут, в центре белая машина едет, в ней еще что-то белое. И всё это на нас идет, люди и машина. Мать говорит: ну вот, придется здороваться; пиджак на мне разглаживает. Действительно, это была свадьба, и теперь она перемещалась по пустыне как раз мимо нас. Я вспомнил, как болел на свадьбе Январжона, и испугался, что сейчас у меня здоровье тоже пошатнется, и отвернулся. Машина специально ко мне подъехала, и из нее выпрыгнула учительница-невеста.


Вернулся? – строго спросила меня учительница. Не видишь, что ли, сказала мать. Вижу, улыбнулась сквозь фату невеста. Возмужал. А вы совсем не постарели, сказал я. Почему я должна стареть? – удивилась учительница. Я была все время счастлива.

И показала пальцем в машину. Кто там сидит? Жених, объяснила учительница. Опять не местный? Да.

Я заглянул в машину и увидел Рыжего. Он сидел в шляпе.

Учительница: он по-нашему не понимает. Я с ним через самоучитель познакомилась.

Американец? Да, улыбнулась невеста; поздоровайся с ним, он здороваться любит.

Мы поздоровались. Невеста сказала: отойди, я хочу сесть обратно к своему жениху, он там без меня терзается.

Я отошел от дверцы, и учительница, как змея, заползла внутрь. Все почему-то захлопали и ушли вместе с машиной. А мы остались.

Кто-то меня сзади дергал за рукав. Прилипала! Мы обнялись. Пойдем выпьем, сказал Прилипала.

Мать нахмурилась: это ты для чего ему предлагаешь? Чтобы от матери оторвать? Ты, Прилипала, на свадьбу эту дурацкую иди, там тебе нальют, а мальчика не трогай.

Я не трогаю, отвечает Прилипала. И на свадьбу не пойду. Не ведите себя как единоличница, ваш сын, между прочим, еще мой друг, мы с ним в шахматы играли.

А я его рожала, сказала мать. Прилипала пожал плечами и ушел, пиная сапогами песок.

Мать взяла меня за руку: мне тоже жалко его, Прилипалку. Тут знаешь, их всех развезли, кто из республик был. Даже Грузина увезли, помнишь Грузина? Из Прибалтики тоже приезжали, им теперь армию свою из кого-то делать надо, офицеров своей национальности чуть ли не с собаками ищут. А у Прилипалы все пятнадцать республик в крови намешаны, кому такая дружба народов нужна? Вот сидит, корни, говорит, здесь пускать буду. Нашел где пускать. Пьет он.