Вера Ивановна замолчала. Приоткрыв рот, отец Максим спал.
Туман понемногу расходился. Лодка двигалась легко, будто не касаясь белой поверхности воды, или что это было.
Она сидела, поджав ноги, как любила сидеть в молодости. И вся она снова была легкой, как в молодости, только по-другому. Воздух был свеж, в белой реке ничего не отражалось. Мария сидела на веслах и безо всякого усилия гребла.
Они молчали. Речь осталась там, возле темных и шумных шлюзов, где Мария поджидала ее со своей лодкой. А здесь было только понимание. Понимание и свет, который шел то ли снизу, от реки, то ли сверху, то ли от молчащей Марии, то ли отовсюду разом. Легкий такой свет.
Бульбуль
Он родился на базаре.
Это не совсем точно.
Родился он в роддоме, что в двух остановках от базара.
Отец его был торговцем глиняными свистульками. Схватки начались к обеду. Отец просил жену потерпеть, пока распродаст хотя бы половину. А пока посиди тут… Да, вот тут за прилавком.
Мать сидела за прилавком, вздыхала и тем самым привлекала к себе внимание. Расчет оказался верным, глиняных воробьев разобрали быстро.
Отец всё рассчитывал верно.
Ближе к вечеру он усадил жену на тележку, сам впрягся в нее и побежал в роддом. Телега прыгала на кочках, жена стонала. Отец зажал в губах глиняную рыбу, издававшую милицейский свист, и бежал, разгоняя им встречных.
Так, свистя, он и ворвался в роддом. Там его остановили, забрали у него жену и прогнали. Отец посидел на роддомовской скамейке, освежился из крашенного серебрянкой фонтана и побежал обратно на базар. За пределами базара он чувствовал себя неуютно. Это же свойство перейдет к сыну, который как раз в это время вылез на свет. Не на самом базаре, как он будет потом рассказывать детям и внукам, а в двух автобусных остановках от него.
Да и что такое две какие-то остановки по сравнению с необъятностью базара? Это только по карте у базара были границы, обведенные тушью. А в жизни он выплескивался на соседние улицы, где на ступенях или складных сиденьях сидели люди и продавали всё, что могло иметь цену, хоть какую-то. Подходи, покупай.
Цену на базаре имело всё. Всё, кроме отбросов, которые выносили на свалку возле южных ворот и сваливали в огромные ржавые баки. Но и отбросы имели цену. К ним подбирались нищие, отгоняли птиц и вели между собой споры, кому что брать.
Лавка отца находилась возле восточных ворот, он был последним продавцом свистулек. В старые времена продавцов свистулек было много, теперь по глине работал он один. По звучащей глине. По молчащей работали гончары, они делали тарелки и кувшины. Но и гончаров становилось меньше.
Узнав о рождении сына, отец так обрадовался, что даже ошибся, подсчитывая выручку, чего с ним никогда не бывало. Пересчитав всё заново, он решил назвать сына Базарбаем, «Повелителем базара». Походив взад и вперед по лавке, он вспомнил, что так уже звали по соседству среднего сына Салима-гончара. «Когда я буду звать моего Базарбая, гончар подумает, что зову его Базарбая, пойдет путаница…» А базар любит порядок.
Попив чай, он назначил сыну другое имя, еще лучше.
Бульбуль. «Соловей». А? Как вам, а?
Такого имени не то что на базаре, даже за пределами базара ни у кого не было, хотя в том, что было за пределами базара, отец разбирался плохо. И свистульки с таким именем продавать легче будет. Как у Соловья свистульку не купить?
И Бульбуль стал расти на базаре. Дом он помнил плохо. Дом был недалеко, у восточных ворот, маленький, тихий, с виноградником; весной отец белил лозу известью, а осенью молча подрезал ветки. Настоящим домом Бульбуля был базар, первыми игрушками – глиняные свистульки. И первой его музыкой.
Сам базар был музыкой. Пели торговцы, нахваливая свой товар. Пели нищие возле северных, западных, восточных и южных ворот. Пели мухи и осы над прилавками. Пели перепелки в плетеных клетках и дикие горлянки на стенах и крышах. Пело солнце, пробиваясь сквозь навесы. Но лучше всего пели глиняные свистульки, его первые игрушки.
И еще пела глина, любовь к которой он унаследовал от отца. С трех лет он лепил маленьких птиц, рыб и собак. Вначале показали сестры, как делать, потом сам начал, из приарычной глины.
«Буль… Буль…» – пел арык.
– Бульбуль! – звал его отец. Бульбуль поворачивал бритую голову с чубчиком; так стригли всех детей на базаре.
В четыре года он лишился матери. Похороны поразили его своей красотой.
На следующий день он вылепил из глины маленькую мать и погребальные носилки. И долго играл с ними. Потом похоронил глиняную мать возле арыка, где росла мята.
Базар не заметил этого вторжения смерти и пел по-старому. В рядах зеленщиков пахло сыростью. У восточных ворот сидели торговцы старой книгой, пили чай и отодвигали самые ветхие рукописи от солнца. Это были ученые люди в калошах, парчовых тюбетейках и толстых очках. Парикмахер Уриэль брил клиента перед засиженным мухами зеркалом. Из грузовика выгружали капусту. В зеленоватых лужах валялись пьяные.
Бульбуль лепил фигурки зеленщиков, торговцев книг, парикмахера Уриэля и грузовик с капустой. Пьяных он не лепил, их он немного боялся.
Когда лепил, он начинал петь. Его голос привлекал внимание покупателей, они задерживались и покачивали головами. Его пение вплеталось в пение базара, гул насекомых, стук топора из мясных рядов и лязг ножниц из зеркальной комнаты Уриэля.
В шесть лет ему сделали обрезание, он кричал так, что, казалось, весь базар должен был сбежаться. Но базар слушал эти отдаленные крики спокойно, это тоже было его музыкой. На следующий день Бульбуль начал лепить птиц и животных с мальчуковым отростком, обрезанным, как у него самого, получалось похоже. Отец побранил его и пошел показывать к гончару, потом встретил знакомого мясника… К вечеру весь базар говорил о том, какой способный у свистульщика сынок растет – надежная смена отцу.
Наступила весна, фруктовые ряды заалели клубникой и черешней. Бульбуль лепил из глины, пел, дрался с Базарбаем, сыном гончара, и снова пел…
Школа находилась в одной остановке от базара и была русской. Там уже учились его братья и сестры. Уриэль постриг его перед школой, ущипнул за щеку и обрызгал своим кусачим одеколоном.
После базара школа показалась Бульбулю серой и страшной. Он затаился.
Если б жива была мать, он бы пожаловался ей. А так приходилось жаловаться отцовской глине.
Звук у свистулек сделался слабым и печальным. Отец не мог понять, в чем дело, пока кто-то из старших не донес ему о поведении его любимца. Отец запретил ему жаловаться глине, а сам стал подумывать о новой жене для себя и матери для Бульбуля. Но так и не надумал.
Весной из школы пришел русский учитель пения. У учителя были торчащие уши и очки в золотой оправе.
Вначале учитель зашел в мясной ряд и купил кило баранины, следя, чтобы не накидали костей. Важно поторговавшись, купил мокрый пучок лука и два пучка длинной «майской» редиски. Заглянул к лепешечникам, пошевелил носом.
Наконец дошел до продавца свистулек, цели своего прихода.
– У вашего мальчика огромный талант, – говорил он, вертя в пальцах глиняного ослика. – Уникальный голос. Робертино Лоретти. Нет, лучше. Надо отдать в музыкальную школу.
Положив ослика обратно на прилавок, ушел.
Стояли жаркие дни.
Всё воскресенье отец посылал Бульбуля то по одному, то по другому делу. И всё торопил его, давай, давай! Набегавшись под солнцем, Бульбуль вернулся, потный и пыльный. Пить хотелось.
– На! – отец поднес кувшин.
Бульбуль жадно стал глотать.
Остановился.
– Холодная, отец!
– Пей, не болтай…
Бульбуль сделал еще пару глотков.
– Очень холодная! Лед!..
– Пей, сынок… – отец прижал ему кувшин к подбородку.
«Буль… Буль…» – вливалась вода в Бульбуля, обжигая горло.
Незадолго до этого она была льдом, ради которого отец специально ходил к мороженщику.
Месяц Бульбуль пролежал дома под старыми одеялами. Врача звать отец не стал, лечил сам.
Через месяц Бульбуль стал поправляться.
Учитель пения больше не появлялся.
Отец никогда не ошибался.
Если из одного корня вырастают две лозы, одну срезают. Иначе плоды у обеих будут мелкими.
Бульбуль рос сильным и ловким. Быстро бегал, помогал по торговле, из школы таскал пятерки. Всё лучше лепил из глины. Но голос после болезни стал сиплым. Как у старика.
Зато свистульки, которые лепил Бульбуль, свистели, как настоящие соловьи. Вскоре он лепил уже всё то, что лепил отец – и даже лучше.
И тогда начали ломать базар.
Есть поговорка: базары и мазары трогать нельзя.
Мазары власть почти не трогала. Мертвые в ее планах построения светлого и правильного будущего никакого места не занимали. Исключение делалось только для тех мертвецов, кто за это будущее пожертвовал своей героической жизнью, им ставили памятники. Но большинство умирало скромно и несознательно, как мать Бульбуля. Или как его дед, который знал арабский и персидский, но газет не читал и потому считался неграмотным. Им не полагался ни монумент, ни вечный огонь, к ним не водили и не заставляли стоять под палящим солнцем пионеров. Их хоронили на тенистом уютном кладбище, напоминавшем своей скученностью базар, только без шума и пения.
Власть всё это не трогала. Только если на мазаре была могила святого – тут она наводила свой порядок, чтобы не ходили и не поклонялись. А на обычные мазары махнула рукой. Всё равно скоро коммунизм.
А вот базар власть еще как трогала… Отец помнил времена, когда базар был в два раза больше. А его отец, ставший при советской власти неграмотным стариком, застал времена, когда базар был огромным, до самого горизонта. И по базару можно было бродить целый день. Устанешь, зайди в чайхану. В обычную или в «черную», где намывали мак и от этого восторженными голосами читали стихи. А возле восточных ворот, находившихся гораздо дальше нынешних, стоял минарет, с которого время от времени сбрасывали блудниц. Этот минарет и разрушили в первую очередь. Народ на базаре еще долго обсуждал, откуда теперь будут сбрасывать блудниц и что вообще с ними делать…