Леа уже энергично здоровалась, сжимая мою похолодевшую ладонь. Да, они прекрасно долетели. Да, да, спасибо. Да, Дан с Хавой сейчас выйдут, у Хавы закружилась голова. Нет, ничего страшного, легкое головокружение, девочка так волнуется… «Да нет, мама, Хава вела себя как молодец, – лез сверху белобрысый Пальме, играя ремнем рюкзака, – во время всей дороги, она молодец». Да, да…
Она резко сняла очки и посмотрела на меня.
– Такси, такси керай-мы, такси… – пели, клубясь вокруг нас, таксисты. Я мотал головой и пытался еще раз посмотреть в глаза Леи, чтобы успокоить себя их несходством с мамиными…
Леа резко повернулась и что-то прокричала на иврите.
Ей ответил седоватый израильтянин и тоже помахал мне.
Другой рукой он обнимал и подталкивал девушку со стриженными ежиком волосами.
Вначале исчезла толпа прибывающих и встречающих.
Растворились в последних ржавых лучах солнца таксисты; исчезла группка бухарских евреев, выражавших свою терпкую, шумную радость. Исчезли горячие стекла аэропорта, исчез молодой человек в кипе…
Исчез Пальме, достающий из рюкзака кока-колу, подносящий ее к своим уже почти прозрачным, как сама бутылка, губам.
Последним исчез карий встревоженный взгляд Леи.
Одна Хава шла по щиколотку в пыли, прижимая к плоской груди медвежонка. Безумно худая, с выпирающими скулами.
Я протянул руку и назвал свое имя.
Она еще сильнее прижала медвежонка. Он был растрепанный и без одного глаза.
Только теперь я заметил, что она идет босиком.
Пройдя мимо, она вдруг остановилась и повернулась ко мне.
«Что это за музыка?»
Она молчала, но я услышал ее вопрос.
«Вот эта… Мне кажется, ее напевал у нас один надзиратель. Не думайте, это был добрый надзиратель, он многое нам позволял. Мне даже кажется, что он умер не от туберкулеза, а от доброты. Доброта приближает человека к смерти. Доброта и музыка. Эта музыка всегда звучит в Ташкенте? Когда меня вернут в лагерь, я буду ее тайно петь…»
Хава не дала мне договариваться с таксистами. Сама пошла к ним, вглядываясь в их потные лица. Водители переглядывались, улыбались.
Она выбрала маленького таксиста с носовым платком на голове: «Он нас не выдаст».
Я попробовал торговаться. Дан дал знак: не нужно.
Стали загружаться в «Тику». Я заметил, что у них почти нет багажа.
– Это весь ваш багаж?
– Мы беженцы, – сказал Дан, глядя на Хаву.
Хава кивнула.
– Беженцы, – весело повторил Пальме и подмигнул мне.
Дверь хлопнула, пейзаж качнулся и поплыл, ускоряясь.
Хава сидела на переднем сиденье. Город втекал в ее зрачки: дома, треск трамвая, розовый от жары асфальт… Потом, судя по тряске, пошла грунтовая дорога, грузовики с солдатами и техникой и какие-то люди с серыми, словно засвеченными лицами и фанерными чемоданами в руках…
Таксист действительно не выдал. Довез, помог выгрузить чемодан.
– Девушка у них немного болеет, да? – спросил он у меня, когда я расплачивался.
Я кивнул.
– Я сразу понял. В глаз ей посмотрел и всё понял. Мозгом болеет. Из Израиля прилетели?
Я снова кивнул и собрался уходить.
– Хорошо… У нас земля лечит. Солнце лечит. Вы ей лепешку давайте. Яблоки. У нас яблоки самые полезные в мире для здоровья. Виноград в этом году тоже сладкий получился. Виноград в мозг попадет – польза будет…
Сунул мне в руку клочок бумаги:
– Меня Шухрат зовут. Телефон простой. Если что от машины нужно – звоните, ака.
«Тика» проехала вперед, развернулась.
Хава замахала рукой.
Вся семья Зимницких замахала вслед за ней. Особенно старался Пальме: пару раз подпрыгнул и сбил с ветки чинары несколько пыльных листьев.
– Так, значит, ваш друг вам ничего не рассказал про Хаву?
– Нет, только то, что она… необычная.
Мы вышли с Даном покурить возле подъезда.
Как выяснилось, не курили ни я, ни он.
Зимницкие уже успели распаковаться и дружно одобрить квартиру. Перед их приездом я устроил два героических субботника, так что квартира словно помолодела и раздалась в размерах. Леа с Хавой разместились в комнате, Дан с Пальме – на бывшей кухне (кухня у нас вынесена на лоджию). Леа отправилась в ванную купать Хаву; Пальме восхитился моим доисторическим телевизором и принялся его изучать; мы с Даном тихо вышли.
Дан был одного роста со мной, седой, с круглым лицом и мягкими плечами. Я обратил внимание на его ухоженные ногти и быстро спрятал свои, вечно обкусанные. Седина ему шла, даже «бежала», как говорила в таких случаях моя бабушка.
Дан рассказывал.
Я понимал, что он рассказывает это уже в двадцатый, сотый раз. Люди сживаются со своим горем, как с соседом-алкашом; привыкают тихо и отстраненно говорить о нем.
– Мы долго не придавали этому значения. Хава была впечатлительным ребенком. Мы думали, это игра. Мальчики играют в войну. Почему девочка не может играть в Холокост? Да, конечно, это странно, но у нас детям позволяется многое. Очень многое… Одна ее прабабка, с Леиной стороны, погибла в лагере, не помню уже в каком. Мы же не обязаны всё помнить, правда? Вы были в Яд ва-Шеме?
– Да.
– И вам понравился этот музей?
…Мы ходили с Шишкой по Яд ва-Шему. Шишка тоже был здесь первый раз и повторял: «Да, катарсиса у них тут маловато». Я молчал. Мимо ходила публика, чем-то похожая на ту, которая бывает на узбекских похоронах: большинство не знакомо с покойным и ходит с деловитой скорбью, принюхиваясь к дымку поминального плова и поглядывая на часы…
Запомнился только маленький фильм перед началом осмотра.
Палимпсест кинохроники. Длинный, бесконечный дом. Века девятнадцатого. В каждом окне – танцуют, играют, шьют, торгуют маленькие фигуры, вырезанные из еще каких-то кинохроник. «Это – довоенная Европа, – говорит Шишка; он еще со школы обожает всё комментировать. – А эти, в окнах…» – «Я знаю – кто», – перебиваю я.
Окна медленно гаснут.
«Ты заметил, нигде ничего не сказано про Ташкент?» – спросил я Шишку, когда мы вышли из музея на солнце.
На балконе второго этажа зажегся свет; вышел Пальме в красной майке, потом Леа в банном халате, с чалмой из полотенца.
– …Так Хава входила в роль заключенной концлагеря, – тихо продолжал Дан. – Вначале она отказалась есть то, что едим мы. Потом стала требовать, чтобы мы с ней говорили только на идиш. Не знаю, где она его успела выучить… Пришлось Лее записаться на курсы. Вообще мы решили вначале, что она нас просто шантажирует.
– Шантажирует?
– Да. Именно. С самого детства она требовала от нас непрерывной, ежесекундной любви. Мы ее и так с Леей обожали: первый ребенок, девочка, ангел. Но она – она просто, как вампир, высасывала из нас нежность и заботу. Уложив ее вечером спать, а она засыпала только с Леей, мы уже ничего не хотели друг от друга. Когда ей казалось, что мы ее не замечаем, она заявляла, что она – принцесса или, наоборот, ведьма и всех нас заколдует. Приходилось… заколдовываться. Хотя, конечно, мы тоже не всегда могли уделять ей время. Леа делала свой докторат, я вкалывал на фирме. Так продолжалось шесть лет до рождения Пальме. Вам понравился наш Пальме?
– Да…
– Он всем нравится. Наше семейное солнце. Другой бы на его месте давно хлопнул дверью и ушел. А он всё терпит. И обожает Хаву. Испытывает вину перед ней.
Я снова посмотрел на балкон. Пальме ухватился за перекладину, которую когда-то приварил для меня отец, и стал быстро подтягиваться. Я почувствовал благодарность, что хотя бы один член этой странной семьи оказался точно таким, каким я его себе представлял.
– А Хава рождение Пальме восприняла как личное оскорбление. Потом вроде привыкла. А потом на нас обрушилось это богатство. Да, у меня умерла тетка в Штатах, о которой никто уже не помнил, и оставила огромное состояние. Во время войны сменила фамилию и каким-то чудом вырвалась в Штаты, там вышла замуж за будущего миллионера, а перед самой смертью разыскала нас и еще пару оставшихся дальних родственников. Правда, похоже на сказку?
– На голливудский фильм.
– Мы купили дом на побережье. И всё обострилось. Хава окончательно переселилась в свой концлагерь. Откопала где-то арестантскую робу. Не окончила школу, стала возвращаться вся в грязи. Где была? «Нас погнали рыть противотанковые рвы». Что нам оставалось делать?
Дан смотрел на меня, ожидая ответа.
Я пожал плечами.
– Да, – сказал Дан, подняв голову и сощурясь, – они тоже пожимали плечами, все наши замечательные доктора. Они находили, что она психически нормальна, только нервы. Истощенная нервная система. Хотя, думаю, такой диагноз можно было поставить всей нашей семье. Конечно, мы положили ее в самую лучшую клинику. Там ее все любят. Оборудовали ей специальную палату, как в лагере, понимаете? Мы почти каждый день навещали ее. Кстати, там она и познакомилась с вашим другом, узнала, что он из Ташкента, стала спрашивать. Она еще до клиники нам что-то говорила про Ташкент… Что туда бежали какие-то наши родственники, что она за них спокойна, в Ташкенте много яблок и винограда, они прокормятся и выживут…
– Яблок и винограда? – переспросил я.
Когда я вернулся, папа всё еще сидел на кухне.
– Тебе твоя Марина звонила.
Марина – моя невеста. Как бы невеста.
– Ну что там, как твои израильтяне?
– Всё нормально, пап, встретил, завтра поеду Ташкент показывать.
Отец промолчал. Налил себе кипяченой воды, выпил.
– Пап, ты ужин приготовил?
Он посмотрел на меня:
– Что за привычка всегда обращаться на «ты»? Я разве приятель? В других узбекских семьях к родителям обращаются только на «вы»!
– Хорошо, если нужно, я буду обращаться на «вы».
– Мне ничего не нужно!
Встал, пошел в зал. Включил телик и стал яростно переключать каналы. «По сообщениям, поступающим из Ирака…»
– Пап, что-то на работе?
– На работе меня уважают, – ответил он, глядя в мелькание на экране.
Я лежал в своей комнате; сквозь полуоткрытую дверь вползал тяжелый, мучительный храп отца. В последнее время он храпел особенно сильно.