Приют для списанных пилотов — страница 57 из 72

Уже в Белграде Сергей узнал, что в центре Сараева вновь взорвалась адская машина и погибло много мирных жителей. И в который раз во всем обвинили сербов. Русскому полковнику Демуренко из батальона миротворческих сил, который пытался доказать, что вины сербов нет, тут же заткнули рот и отправили в Россию. И, как по команде, американские, французские и английские самолеты с итальянской базы в Баре и с авианосцев в Адриатике начали наносить бомбовые и ракетные удары по находящимся в Боснии сербским мостам и дорогам.

Потом последовали ультиматум Туджмана, мобилизация в Хорватии и падение Сербской Краины. Словно заранее зная и участвуя в каком-то чудовищном сценарии, тысячи сербов в который раз за свою историю снялись с насиженных мест и двинулись на восток. Их расстреливали из орудий, давили танками. По дорогам Боснии шло одно большое, огромное горе. Тысячи и тысячи машин, повозок, колесных тракторов под дождем двигались к Баня-Луке. Из-под одеял выглядывали ребятишки, темными, испуганными глазенками рассматривая проезжающие военные машины…

Сергей прожил несколько дней у Зорана в Белграде. Выехать в Россию оказалось совсем не просто. В посольстве начали задавать разные вопросы, например, почему он просрочил визу, от какой газеты ему дали столь длительную командировку. И так далее и тому подобное. До выяснения всех вопросов просили подождать. Когда пала Сербская Краина, Сергей с первой же оказией помчался в Баня-Луку, намереваясь разыскать там Милицу. Добирался долго, с частыми остановками. Навстречу нескончаемыми колоннами двигались беженцы. В Баня-Луке ими были заполнены все площади, парки и скверы.

На телевидении знакомый журналист сказал Сергею, что неделю назад она с Мишко уехала на передовую. Но через день он неожиданно увидел на площади знакомую машину Мишко. Заметив спешащего к нему Сергея, Мишко вышел из машины и начал пробираться навстречу между сгрудившимися беженцами. Какой-то усталый, мокрый и помятый, молча протянул руку. Затем достал из кармана сиреневого мишку.

— Что случилось? — спросил Сергей.

— Милица — тобе.

— Где она? Что с ней? — чувствуя, как из-под ног уходит земля, выдохнул Сергей.

— Не нема, — глядя куда-то в сторону и смахивая ладонью с лица водяные капли, тихо сказал Мишко. — Она е погинула под бомбами. Ми ее повели у больницу. Ништа ние помогло. Она е молила до придайте поруку, что она сама са тобой.

И вдруг Сергей понял, что на лице у Мишко были не капли от дождя, а слезы.

На Балканы с Адриатического моря пришел огромный циклон. Он надолго завис над горами, поливая землю дождем, которому, казалось, не будет конца. Так, наверное, было во время Всемирного потопа. Кто-то там, наверху, должно быть, решил смыть все следы человеческих злодейств и слез на лицах. Но бредущим по воде людям уже неоткуда было их брать — все было давно выплакано.

Мишко еще что-то говорил, но Сергей уже ничего не слышал. Все его существо отказывалось верить в случившееся. Сжав губы, он окаменело смотрел на укрывшихся от дождя под пленкой ребятишек, на огромную лужу, на поверхности которой возникали и тут же пропадали водяные пузырьки…

Почему-то ему вспомнились Призрень и те, уже далекие слова Милицы, когда они стояли в церкви Богородицы Левишки. У нее уже никогда не будет детей. В кармане куртки он ощущал тяжесть каменного мишки и не знал, что с ним делать: отдать сидящим под пленкой ребятишкам, взять с собой или зашвырнуть куда подальше. Сказанные как бы невзначай слова про каменное сердце воплотились. Теперь он казнил себя за них. Зачем, кому она помешала? Бог забирает молодых и красивых, говорили древние. Но почему выбор пал на Милицу? Поехал на войну искать друга, но потерял не только его, а нечто большее. И теперь не знал, как жить дальше и что делать в мире, где уже никогда не будет ее. Ничего не будет: ни Сибири, ни Байкала. Казалось, вот только недавно она стояла рядом и читала стихи Николича.

Изуродованное лицо твое от стыда

Прикрыто известью.

Потом муэдзин с мечети

Звал из Стамбула Бога,

Но с тобой рядом не было никого…

Сергей пробовал вспомнить, а что же там было дальше, но в памяти остались другие слова:

К храму от сердца дорога,

Как молитва от немоты.

Зеница ока мога

Гнездо твоей лепоты.

РАССКАЗЫ

Без меня там пусто!

Это было время ватных фуфаек и вельветок, солдатских гимнастерок и кирзовых сапог, когда керосиновая лампа в домах была так же привычна, как сегодня телевизор. Это было время, когда люди умели и любили собираться вместе, а телевизор и прочие полезные на первый взгляд вещи не развели всех по отдельным квартирам. Люди ходили в кино, как на праздник, а потом долго, с подробностями, пересказывали увиденное. Я помню, если в доме появлялся гость, то обязательно по вечерам у нас собирались соседи, усаживались вокруг стола, где посередине стояла керосиновая лампа. Под простую закуску, капусту, картошку, хлеб, начинали вспоминать молодость, только что прошедшую войну. Постоянный участник всех посиделок дед Глазков залезал в такие дебри, которые много позже я отыщу лишь в учебниках истории. Он вспоминал Порт-Артур, Мукден, Лаоян. С японской дед перескакивал на войну германскую, а следом — на гражданскую. Сосед, Федор Мутин, упоминал еще и финскую. Мне, притаившемуся за печкой, становилось обидно до слез: оказывается, прошло уже столько войн, а я еще ни на одной не побывал. Особенно страдал за последнюю: я уже существовал, но она прошла для меня незамеченной.

Дядя Ваня, мамин брат, побывавший в немецком плену, начинал вспоминать эшелоны, лагеря, издевательства конвоиров.

— Дядя Ваня, а ты бы им по морде, по морде! — не выдержав, крикнул я.

— Ты еще не спишь? — поднялась со стула мать. — Нет, вы посмотрите, я думала, он в постели, а он уши топориком. А ну, вояка, в кровать!

Я забрался на кровать, где уже вовсю спали мои старшие сестры Алла с Людой. Мы с младшим братом Саней обычно укладываемся к ним валетом. Нам тесно, но зато тепло.

Соседи постепенно расходятся, мама, убирая посуду, рассказывает дяде Ване, как мы пережили войну, затем начинает говорить обо мне. Под ее голос начинаю засыпать: про себя я и так все знаю. И быть может, даже больше, чем она сама. Впрочем, всего я знать не мог.

Родился я в середине сентября, когда с деревьев полетел лист и Левитан по радио торжественным голосом сообщил, что наши войска выперли немцев за границу и вошли в его логово — Пруссию. На Релке, которая насчитывала два десятка домов, это событие было воспринято как подтверждение: войне — конец и жизнь скоро вернется в свое обычное русло.

До меня у матери родилось четверо детей. Двое из них, мальчик и девочка, умерли перед войной. Получилось так: еще не родившись, я должен был отправиться вслед за ними. На седьмом месяце беременности мать поехала в родную деревню Бузулук за продуктами. Назад она возвращалась на попутной, груженной доверху мешками с овсом машине. На одном из поворотов машина опрокинулась и подмяла людей. Матери повезло: попала между мешками. Дед Михаил, работающий железнодорожником, остановил поезд и отвез мать в Зиму, где ей была оказана медицинская помощь. Побитая, в синяках, она добралась до Релки, накормила девчонок и прилегла на кровать. Но уснуть не смогла, я начал колотить изнутри ножками: видимо, хотелось побыстрее на белый свет. Но произошло это в положенный срок.

В тот день мать заканчивала копать картошку. Вечером она прилегла на лавку, но рев голодных девчонок заставил ее подняться. Она хотела поставить чугунок с картошкой на плиту, но не смогла разогнуться: резкая боль в пояснице опустила ее на пол. Лежащую у печи и застала ее соседка — Паша Роднина. Где-то в полночь, при свете трехлинейной лампы, я разбудил сестренок своим, как они потом говорили, противным кваканьем. Мать хотела назвать меня Петей, но отец назвал в честь Чкалова — Валерием.

— Здоровый мальчик, быть ему летчиком, — сказала приехавшая осматривать новорожденного медсестра.

Ничего случайного на свете не бывает. Казалось, на ходу сказанное слово приобрело таинственную силу и далее я, сам того не замечая, все подчинил ему.

Летать я начал, как уже говорил выше, еще не родившись. И не научившись ходить — продолжил. Девчонки накормят меня овсяной кашей, усыпят и, обложив подушками, убегут на Курейку. Я проснусь, послушаю тишину, попробую вспугнуть ее ревом и, убоявшись своего голоса, поползу к краю. И, не удержавшись, шмякнусь на пол. Сколько раз меня, заплаканного, находила у порога мать.

— Ну в кого ты у нас такой гонючий! — укоризненно говорила она, вытирая мне подолом нос. — Еще наползаешься, набегаешься. А девчонкам я задам жару!

Потеряв первого сына Юру, она меня оберегала и любила, наверное, больше, чем сестер. Я это чувствовал и пользовался где только можно. Но родительская опека заканчивалась, едва я спускался с материнских колен. А на улице и вовсе свои законы. Там подходит к тебе Шурка Мутин или Толька Роднин и, спрятав на лице ухмылку, просят:

— Скажи — «паразит».

Раз старшие просят, я исполняю:

— Пагазит!

Они долго и, как мне кажется, зло смеются надо мной. Мне кажется, надо мной гогочет вся улица:

— Паразит, паразит!

Я убегаю к себе во двор и, размазывая по щекам слезы, думаю: вот уеду от них в Бузулук. Они еще не раз пожалеют, что меня нет на Релке. Мать, когда рассердится на отца, всегда пугает его:

— Вот уеду от тебя в Бузулук! Будет тебе без меня пусто.

Там, в Бузулуке, живет тетя Таля. Уж она-то мне всегда обрадуется. Эта мысль меня успокаивает. Тогда я не понимал: улицу, друзей детства, как и своих родителей, не выбираешь. Сердиться на них — это все равно что сердиться на самого себя. Оставалось одно — терпеть и тешить себя мыслью, что в один прекрасный момент ты можешь уехать.

Едва подсохли слезы, я вновь вышел на улицу. Чтобы завоевать расположение дружков, начал таскать им из дома пистоны, которые отец хранил в отдельной коробке. Чтобы не застукали, много не брал: три-четыре. Ребята клали пистон на камень и били сверху другим. Сплющившись, пистон бабахал. Пальцы быстро чернели от сгоревшей селитры, но дружки требовали все новых и новых. И чтоб я не жадничал, передали: пистоны просит Колька Лысов. Толька Роднин шепнул — для самодельной бомбы и обреза. Что такое обрез, я не знал, но упоминание имени уличного бандита Лысова подействовало на меня, как щелчок бича. Я кинулся домой и отсыпал полкоробки. Мать засекла, что я таскаю отцовские боеприпасы, и надавала по заднице. Вечером, едва я показался на улице, дружки потребовали вновь: