т я им говорю: Пиролайн от Путя, Путя от Бригадирши, Бригадирша — мать Улана, серого, и Би-Май-Хеппи-Дейз, Би-Май-Хеппи-Дейз дала Трубадура от Тритона, Тритон — отец Валяльщика, Валяльщик — Ливерпуля, Ливерпуль, гнедой, дал Витязя, Лешего, Лукавого, Лакомку, а также Лиха-Беда-Начало и Лукамора. От Лукамора Ночная-Красавица в заводе у Якова Петровича Бочкаря ожеребила рыжего жеребенка, во лбу бело… Скажи им, Трофимыч, какая у него была кличка?
—Ошибаетесь,— ветврач не дал Трофимычу еще и слова сказать.— Вы правы, Яков Петрович любил двойные клички. Все эти Ночные-Красавицы, Мои-Золотые были у него. Но у него же был…
Ему не удалось окончить своей речи, как не успел Трофимыч вынести свой приговор. Тут отворилась дверь конюшни, едва-едва, будто кошка или собака хотела проскочить в щель. Вошел маленький человечек. Все лошади разом вскинули уши. И мы сползли с сундука.
Это был наездник Башилов. Он двинулся по конюшие, останавливаясь возле каждого денника. Все окружили его, будто хирурга, совершающего обход палаты. Его помощник открывал дверь денника, конюх заходил и брал лошадь за недоуздок. Наездник некоторое время не спускал с лошади глаз, потом проходил дальше, иногда бросал: «Положить холодные бинты». Или: «Вечером растереть ему плечи». Или: «Дать моченых отрубей».
Больше никто не произносил ни слова. Валентин Михайлович однажды, не в силах сдержать своих чувств, выдохнул:
—Бож-же, сколько же в этой лошади породы!
Потом инженер вдруг спросил:
—А вот я все хотел узнать, как эту желтенькую лошадку зовут?
Башилов к нему не повернулся. Он бросил взгляд на нас. Долгий вопросительный взгляд. И в глазах наездника было: «Скажите мне, что здесь делает этот человек?»
—Игреневая она,— зашептал Одуев инженеру,— игреневой масти. Пожалуйста, не говорите, «желтенькая», «черненькая»! Это совершенно по-женски.
Парень, призванный перенести ипподром и способный сделать это, кажется, силой своих мышц, просто не знал, куда деваться. «Хороший парень» — так ветврач расценил его смущение.
Обход конюшни тем временем был закончен, и Башилов устроился у стола, который стоял рядом с сундуком. Мы опять уселись на сундук, и я оказался прямо над плечом наездника, который достал ручку и стал заполнять «Табель работы лошадей».
Наездник выводил: «Го-лоп…» Те же руки держали вожжи и хлыст, приносившие победу за победой.
По ритуалу беседу можно было продолжать. Разумеется, приличную беседу. Конюшенную. Одуев, ветврач и Трофимыч, теперь все трое, вполголоса повторяли, как стихи: «…от Путя»,— и дальше до Ливерпуля и Лукамора, рыжий отпрыск которого им все же никак не давался. «…Трубадура от Тритона, Тритон — отец Валяльщика, Валяльщик…»
—Да рыженький такой, во лбу бело,— шептал Одуев, стремясь силой подробностей освежить свою память.
—Ночлег,— разрешил их страдания Башилов, ударяя на первом слоге и кладя ручку.
—Верно, Ночлег,— все с облегчением вздохнули.
Раз уж «сам» заговорил с нами, то можно было и к нему обратиться. Но, конечно, как положено. Выбирая слова, я спросил:
—У нас конь на левую переднюю жалуется. Нельзя ли посмотреть?
Башилов встал и вместе со всем синклитом пошел из конюшни.
—Проведите.
Как прикажете провести, если сам он стоит, хотя и на пороге конюшни, но спиной к нам — сено в тамбуре шевелит.
Я решился:
—Простите, но я прошу, чтобы посмотрели нашу захро…
Глаза наездника вонзились в меня. «Что это?— говорил взгляд.— Иностранец какой-то! Разве неясно сказано?»
—Проведи, проведи же,— подсказал помощник.
Я стал водить Пароля перед конюшней. Башилов шевелил сено в тамбуре, не глядя в нашу сторону. Но не успел я сделать и трех кругов, как он сказал:
—Гвоздь на правой передней подкове чересчур туго подтянут.— Помощнику: — Коля, ослабь.
И скрылся в полумраке конюшни.
Мы продолжали наш путь. У перекрестка нам попался человек, и Трофимыч, чтобы свернуть без ошибки, обратился к нему:
—Которая дорога ведет на Бородино?
—Не знаю.
Даже лошади наши остановились — как бы от невероятных слов.
—Всемирно прославленная баталия,— заговорил Трофимыч,— состоялась в двенадцатом году…
—Слыхал,— спокойно остановил его встречный,— а как проехать, не знаю.
—Так ведь это рядом.
—Что ж, я там не был.
—Солдат… солдат…— вздохнул Трофимыч.
—Я, отец, Берлин брал,— встречный ударил на первом слоге.
Что встречный наш был солдат, сразу же разглядел и я, хотя не имелось у него никаких знаков, примет, потертой гимнастерки. Сохранилось в глазах, во всем облике напряжение, испытанное по-своему всяким, кого хотя бы коснулась война. «Надо» — этому подчинено все, даже плечи, фигура особенно поставлены, будто приноровлены к тому, чтобы за всяким пригорком, в каждой впадине найти зацепку за жизнь.
Чтобы помирить ветеранов, я вступился за Трофимыча:
—Он еще в первую войну ходил в сабельные атаки — под Брезиным…
—Брезин, Сувалки, Картал, город Мариенвердер!— подхватил Трофимыч.
—Мариенвердер,— улыбнулся другой солдат,— ранение я там получил…
Было уже темно, когда мы подъехали к деревне Семеновское. Горели звезды. На огородах за домами высились памятники.
—Где-то здесь,— сказал Трофимыч,— должны быть позиции Преображенского полка.
Мы спешились, свернули с дороги и, чувствуя под ногами паханую землю, приблизились к одному из обелисков.Я поднялся на цоколь и, стараясь поймать в переливах неровного света буквы, передавал прочитанное Трофимычу: «Вечная память… за веру… отечество…»
—Преображенцы стояли насмерть,— сказал Трофимыч.
Деревня давно спала. На трубе скорчился дым. Наши тени ходили по земле. Неподалеку от обелиска в память преображенцев мы отыскали среди пахоты ложбину, не тронутую плугом, и кусты. «Но тих был наш бивак открытый…» Мы пустили лошадей. Я стал ломать хворост. Трофимыч растянул на земле старый резиновый плащ, и через минуту, когда костер потрескивал, хлеб, огурцы и колбаса лежали перед нами, я готов был начать: «Скажи-ка, дядя…»
—Тут должно быть порядочно братских могил,— вздохнул Трофимыч,— я хотел бы отыскать свой полк.
—Какой же ваш полк, Трофимыч?
—Пятый,— отвечал старик.— Переяславский уланский, серебряные трубы за дело при Наварине и бунчук на знамя за дело при Пльзнянке полк.
Хотелось спросить Трофимыча о чем-нибудь для него приятном. «Сколько вы получили наград?» — можно было поинтересоваться. Трофимыч отвечал бы, улыбнувшись: «Три Георгия. Почти полный кавалер.— Тут же, однако, на губах его обычно появлялась складка.— Крестов этих у меня давно нет».
Вручал великий князь Константин: «От имени его императорского величества… От имени его императорского величества. Ты какой губернии?» Отвечаешь: «Тульской».— «От имени его императорского величества. Какой губернии?» — «Смоленской».— «От имени его императорского величества…» Потом перед строем произнес слова: «Сражайтесь, братцы, так же доблестно за царя, за матушку Россию!» — и уехал. Прошло несколько дней, и кресты отбирают. Как! Что такое? «Ничего, ничего,— говорят,— другим крестов не хватает».— «Скоро на могилы крестов не хватит!» — крикнул один солдат.
«Три раза и у меня отбирали. Одни номера остались»,— заканчивал совсем печально Трофимыч. Про кресты напоминать не годится. Я подбросил веток в огонь.
—Спойте!
Не переводя дыхания и не меняя положения на земле, старик запел. Пение было похоже на крик. Голоса у Трофимыча уже давно не было. Только паузы сохраняли ритм и дребезжание связок — подобие мелодии. Старался Трофимыч, однако, так, будто шел запевалой целой армии:
Там льются кровавые потоки
С утра до вечерней зари.
Слышно, должно быть, было далеко. Если кто-нибудь слышал! Но ни в кругу, выхваченном огнем нашего костра, ни в целом поле с обелисками, а также в деревнях Семеновское, Бородино и Шевардино никто не мог откликнуться нам. Только, пока Трофимыч переводил дыхание, приступая к новому куплету, слышался упорный скрип дергача.
Ночь была теплая. Из наших ртов не вырывался пар. От костра подымался дым, мешаясь с туманом. Огонь был маленький. Его язычки кидались то вправо, то влево, не зная, за что схватиться.
Убит он в чужом государстве,
В чужом, незнакомом краю,
Никто не придет на могилу
Приветить могилу твою.
Старика сменил дергач своим упорным скрипом. Песня вызывала у Трофимыча легион воспоминаний. Он сказал:
—На войне страшно.
«Пули так и свистят»,— я ждал, должен сейчас произнести он.
—Фью, фью, фью, фью!— нагибая голову, кричал затем Трофимыч.
«Особенно атака»,— едва опережая его слова, повторял про себя я.— С лошадью делается бог знает что, страх и ужас. Батюшки! Командир полковник — фамилия фон Краузе — подает команду: «Пики в руку! Шашки вон! В ата-аку!»
—Марш, марш, марш!— кричал затем Трофимыч.
«Немцы выскакивают из укрытий,— ждал я, пока он скажет,— стреляют, кричат».
—Хальт! Хальт! Хальт! Хальт!— кричал по порядку Трофимыч что было сил.
Один в поле воин, он расшумелся на все Бородино.
Но тих был наш бивак открытый:
Кто кивер чистил весь избитый.
Кто штык точил, ворча сердито,
Кусая длинный ус…
«Кусая свой длинный ус»,— прочел бы, непременно пугаясь, Трофимыч.
Туман уполз на край поля. Луна закатилась. Дергач продолжал скрипеть.
От криков Трофимыча поле оживилось. В красивой темноте — и туман, и белеющая дорога, и пики памятников — все было готово к тому, чтобы преображенцы поднялись. Поднялись и прошли перед нами за строем строй, радуя Трофимыча блеском выправки. Готова дорога и поле. Прошли бы все — и преображенцы, сражавшиеся здесь насмерть, и те, что когда-то на глазах Трофимыча полегли на чужой земле, еще раз встретился бы все тот же солдат…
Дергач своим упорным скрипом пугал видения.