На картинке был Генрих Гиммлер. Очень удачная фотография. Усталые умные глаза сквозь пенсне, мягкая полуулыбка. Если не знать, кто это, — вполне милое доброе лицо.
— Мой родитель, — произнес Рейч сквозь глухой смешок, — можно даже сказать, отец. Папа.
«Что за бред? Генрих Рейч не может быть сыном Гиммлера. Он, правда, не в своем уме, — тихо ужаснулся Григорьев, — я слушаю его четвертый час. Уже светает. А он, оказывается, сумасшедший».
«Когда я смогу говорить, я никому не расскажу об этом, — пообещала себе Василиса, баюкая свою забинтованную правую руку, как куклу, — если я начну рассказывать, решат, будто я сумасшедшая или наркоманка. Мне мерещатся какие-то слишком конкретные и подробные кошмары. Может быть, готовясь к экзамену по истории, я переусердствовала? Сколько всего я прочитала о Второй мировой войне? Ну, если честно, не так уж и много. Я зубрила даты, имена полководцев, хронику побед и поражений. Но я не читала о том, как в концлагере жена коменданта шила сумочки из человеческой кожи, о том, как старались понравиться палачам голые жертвы, как выпрямляли спины, расправляли плечи. Женщины царапали себе кожу, чтобы подкрасить кровью щеки и губы. В газовые камеры они шли бодрым шагом и тратили на это жалкие остатки физических и душевных сил. А чудовище, Отто Штраус, откуда он взялся? Я вижу его глазами, слышу его ушами. Я думаю, как он. Его мысли внутри моей головы, словно мозговые паразиты, глисты какие-то. Мерзость. Не хочу думать. Не хочу говорить».
Она лежала, отвернувшись к стене. До нее доносилось мирное, уютное бормотание юродивой Лидуни, которая помогала хозяйке вытряхивать во дворе пестрые тонкие половики. Кудахтали куры, кричал петух. Хозяйка жаловалась Лидуне, что все не может купить пылесос.
— Ты смотри, ходики встали! — услышала Василиса голос хозяйки совсем близко.
Стукнула табуретка. Анастасия Игнатьевна, кряхтя, залезла на нее, чтобы снять ходики.
— Ну что ты будешь делать? Не заводятся! Столько лет шли исправно.
— Дай я папобую! — предложила Лидуня.
— Ты попробуешь! Ты их только доломаешь. Который час? Ой, Матерь Божья, и будильник встал! Это что же за беда такая?
Последнее, что слышала Василиса, была песенка Лидуни:
— Тик-так, тик-так! — тоненько, протяжно повторяла юродивая.
В просторном кабинете, обставленном тяжелой кожаной мебелью, с темными шторами на окнах, которые не пропускали дневного света, тоже остановились часы.
Застыл тяжелый фарфоровый маятник старинных, напольных. Замерли стрелки на маленьких циферблатах золотых наручных. Но два человека в кабинете не заметили этого. Генерал СС, доктор медицины Отто Штраус сидел напротив своего бывшего одноклассника, нынешнего пациента Генриха Гиммлера. На столе перед Гейни лежали аккуратные стопки документов, писем, докладных записок. Он ставил пометки на полях зеленым карандашом, прочитав очередную бумагу, отмечал ее тремя буквами GEL («прочитано»), подписывал, складывал в отдельную стопку. Работая с бумагами, Гиммлер всегда пользовался только зеленым карандашом, в отличие от Геринга, который предпочитал красный.
Рядом, на маленьком круглом столике, лежал старинный лечебник, переизданный недавно по приказу Гиммлера. Из книги торчали аккуратные закладки. Гейни увлекался траволечением. На территории Освенцима, где почва обильно удобрялась пеплом, специальная группа заключенных выращивала целебные травы: ромашку, зверобой, розмарин. В кабинете, на одной из полок, стоял ряд стеклянных банок с сухой травой. Гейни подошел к полке, взял банку, открыл ее, поднес к лицу Штрауса.
— Понюхай, Отто. Это анис. Я завариваю его и пью для улучшения пищеварения. Тебе не кажется, что запах немного странный?
— Пахнет анисом, — сообщил Штраус, пошевелив ноздрями.
— Нет никаких посторонних примесей? — спросил Гиммлер, и сам внимательно понюхал банку.
Гейни боялся ошибиться и проявить слабость. Быть отравленным, застреленным, взорванным, оказаться жертвой заговора — это ошибка, следствие легкомыслия и проявить недобросовестности… Дать себя убить значит проявить слабость.
— У меня третий день подряд болит желудок, и сильное сердцебиение, — пожаловался Гейни.
— Давай я тебя осмотрю.
Они прошли в маленькую комнату, примыкающую к кабинету. Штраус щелкнул выключателем, вспыхнули ослепительные электрические шары. Гейни, вздыхая и кряхтя, снял китель, повесил его на спинку стула, улегся на кушетку, застеленную свежей хрустящей простыней. Штраус вымыл руки, долго тер их полотенцем, чтобы согрелись. Гиммлер не терпел, когда к его коже прикасались холодными пальцами.
— Ты переутомился, Гейни, — говорил Штраус, прощупывая, простукивая рыхлый белый живот своего пациента. — Мало спишь, очень много работаешь. Твой желудок болезненно реагирует не только на тяжелую пищу, но и на нервные перегрузки.
— Думаешь, анис здесь ни при чем?
— Конечно, ни при чем. Если ты, конечно, не будешь злоупотреблять им. Все хорошо в меру.
— Отто, меня хотят отравить.
— Я знаю, Гейни.
— Ты так спокойно говоришь об этом?
— Да, Гейни. Я говорю спокойно, потому, что это совершенно нормально. Есть немало людей, которые желают твоей смерти. Ты знаешь это так же хорошо, как я. Но бояться не стоит. Если возникли конкретные подозрения — надо проверить и принять меры. Не мне тебя учить.
— Отто, я имею в виду не яд, не химическое вещество. Меня травят грязной клеветой, мерзкими подозрениями. Я не убивал Фриду!
— Конечно, Гейни. Ты ее не убивал.
Без привычного пенсне лицо Гиммлера менялось. Оно становилось растерянным и жалким. Таким, каким было двадцать два года назад, в Мюнхене, когда он явился ночью, в маленькую квартиру Отто, студента медицинского факультета. Явился испуганный, дрожащий и сказал, что его ищет полиция,
— Я не убивал эту проклятую шлюху! — повторял он, стуча зубами о стакан с горячим молоком. — Отто, клянусь, я ее не убивал!
Штраус поверил ему. Гейни с детства был робким, тихим, законопослушным. Он боялся своего отца, директора гимназии, боялся учителей и одноклассников. Ему всегда хотелось быть правильным, чтобы никто не ругал, не наказывал, только хвалили. Из него должен был получиться отличный, исполнительный чиновник. Но уголовный убийца — никогда.
— Меня хотят отравить, — шептал он, — этот евнух, этот интриган хочет отравить нас всех, даже фюрера! Он на каждого собирает секретное досье. Ты понимаешь, о ком я говорю?
Штраус уже давно понял. Перед его мысленным взором возникло лицо Гейдриха. Правильный тонкий овал. Огромный, круто срезанный кверху лоб в обрамлении белокурых гладких волос, разделенных идеальным пробором. Голубые глаза. Тяжелый мужественный нос. Крупный рот, надменный и чувственный.
— Гейдрих отлично работает, его престиж растет, фюрер ценит его очень высоко, считает умницей, преданным и честным бойцом. Скоро он станет министром внутренних дел, — тихо, задумчиво произнес Гейни и подергал себя за ухо.
Уши у него были оттопырены, в детстве его дразнили ушастиком.
— Да, — кивнул Штраус, — наш друг Рейнхард блестяще работает. Особенно удачна его политика «кнута и сахара» в Моравии и Богемии. Он умеет подавлять население оккупированных территорий не только суровыми репрессиями, но и хитростью. Он разрушает сопротивление врага изнутри. Враг чувствует его силу и ненавидит его. А ненависть населения оккупированных территорий — вещь опасная.
— В Праге сейчас неспокойно. — Гейни встал с кушетки, накинул халат, надел свое пенсне и озабоченно сдвинул брови. — Конечно, замок в Градчанах хорошо охраняется. Резиденция имперского заместителя протектора Богемии и Моравии, обергруппенфюрера СС Рейнхарда Гейдриха охраняется очень хорошо.
Отто тонко улыбнулся.
— Да, я не сомневаюсь, что охрана там самая надежная. Но если бы обергруппенфюрер постоянно находился у себя в резиденции, тогда можно было бы с полной «уверенностью гарантировать его безопасность. Однако работа, образ жизни, да и особенности характера, заставляют нашего дорогого друга Рейнхарда то и дело покидать свою резиденцию. Он любит разъезжать по Праге и ее окрестностям в открытом автомобиле.
Они вернулись в кабинет. Гейни заметно взбодрился.
— Который час? — спросил он. — Мне казалось, уже половина первого, а всего лишь двенадцать.
Штраус вздернул руку, взглянул на часы. Секундная стрелка неслась по кругу, как сумасшедшая. Минутная, вздрагивая, догоняла ее. Это длилось всего мгновение. Тяжело качнулся маятник напольных часов, они пробили половину первого. Их стрелки успели встать, куда следовало, так быстро, что никто этого не заметил.
Гиммлер снял пенсне, протер стекла.
— Как ты думаешь, Отто, может, мне стоит пить отвар из листьев и плодов черники? Я читал, черника укрепляет зрение.
— Конечно, Гейни, — машинально кивнул Штраус и поморщился.
У него распухли пальцы правой руки. Странное покалыванье в кисти, как будто нарушилось кровообращение. И шум в ушах. Какие-то непонятные, пульсирующие звуки то отдалялись, то приближались, переплетались с гаснущим боем часов и напоминали человеческую речь. Кроме немецкого, Штраус владел еще английским, французским и латынью. Но странный голос, то ли детский, то ли женский, говорил на каком-то другом языке, которого Штраус не знал.
«Они пожирают друг друга, как пауки, как скорпионы в банке. Их давно нет, но они продолжают пожирать друг друга. Это их жизнь и смерть. Это их вечность».
Василисе показалось, что она произнесла это вслух. Но только показалось. Она пока не могла говорить.
Отто Штраус принялся массировать правую руку. Перстень был горячим.
— Тик-так! Тик-так! Смати! Часики идут!
Юродивая Лидуня трясла Василису за плечо, требовала внимания.
— Надо же, сами затикали! — обрадовалась Анастасия Игнатьевна. — Это, наверное, какие-нибудь атмосферные явления, магнитные волны. Я недавно в газете читала, бывают такие незаметные колебания земли, что человек ничего не чувствует, а часовой механизм реагирует.