Призмы. Размышления о путешествии, которое мы называем жизнью — страница 18 из 33

Приведем еще один пример. Самый запоминающийся сон, который мне рассказали много десятилетий назад, когда я еще проходил обучение в Цюрихе. Он приснился одной немке, потерявшей обоих родителей во время и после Второй мировой войны. В детстве у нее была только суровая мачеха. В подростковом возрасте она заболела булимией и едва не умерла, ее жизнь спасли в клинике в Цюрихе. Но теперь, в середине жизни, она жила одна, вела жесткий, строгий образ жизни, контролировала питание и отношения с людьми, зарабатывала на жизнь переводами и преподаванием иностранных языков. Хотя она была интеллектуально развита, она не пыталась получить высшее образование и жила скромно, практически в агорафобической изоляции.

Однажды она увидела сон, который потряс ее. Она держит в руках куклу, которая, как она знает и во сне, является симулякром ее собственного детства, и вот в комнату входит ведьма и крадет куклу. Она в панике бежит за ведьмой, чтобы вернуть важную куклу. Ведьма отказывается от денег, но говорит, что вернет куклу/ребенка, только если сновидица выполнит три задания (как это было принято в средневековых сказках): займется любовью с толстяком, прочтет лекцию в Университете Цюриха и вернется в Германию, чтобы пообедать с еще живой мачехой. Когда сновидица рассказывала свой сон, она прекрасно понимала, какие символические задачи ставит перед ней ведьма. Заняться любовью с толстяком – значит примириться со своим телом, которое всегда казалось ей чужим, с сексуальностью и вообще с близостью, поскольку это всегда было для нее болезненным. Прочитать публичную лекцию – значит принять свой тонкий ум и интеллектуальные способности. И самое сложное – добровольно вернуться к «злой мачехе» и преломить с ней хлеб, чтобы разорвать железную хватку ее привычной «истории», предвзятого отношения к темной стороне Великой Матери, архетипа жизни, – встречи, которая в основном принесла ей боль, унижение и покинутость.

И снова мы видим силу изначального воображения, способного соткать контробраз к образным вышивкам, которые доступны ребенку. Ограничения эго-воображения, которые сужают нас в наших «прочтениях» феноменального мира, в конечном счете преодолеваются, корректируются, компенсируются более широким «прочтением», которое может дать душа. Когда мы способны отделить предыдущие прочтения от нашего отождествления с ними, увидеть их как «прочтения», а не как реальность, тогда мы можем открыть себя более широкой сфере, которая желает быть выраженной в мире через нас. Другими словами, каждый из нас должен научиться тому, что мы не то, что с нами произошло, и что мы не привязаны к нашим эпифеноменальным историям. Мы – это то, что хочет войти в мир через нас.

Воображаемый диапазон комплексов сильно ограничен. Власть сознательной жизни, идеологий и культурных сил также ограничена. Но встречи с душой, с реальностью психики, вызывают человека к более масштабной жизни, большему риску, большему воображению, чем ограничивающая сфера эго-сознания. Как заметил Кристофер Фрай, дела тогда становятся размером с душу. В конце концов, если перефразировать цитату, взятую в качестве эпиграфа к этой главе, а об этом говорил и Платон в «Диалогах»[80], такое знание – это память души, которая находится в сфере гораздо большей, чем сознание. Философ-досократик Гераклит говорил, что «границ души тебе не отыскать, по какому бы пути ты ни пошел: столь глубока ее мера». Но мы все же попытаемся найти путь.

Глава седьмая. Бесплодная надежда Нарцисса: Исчезающий образ в слишком глубоком колодце

Что еще

В глубокой бездне времени ты видишь?

У. Шекспир. Буря[81]

О чем невозможно говорить,

о том следует молчать.

Людвиг Витгенштейн[82]

Все мы знаем в общих чертах древнюю историю Нарцисса и издалека осуждаем эгоцентризм юноши, зацикленного на собственном изображении в пруду. Мы, которые на минутку останавливаемся перед зеркалом в ресторане – поправить галстук, взбить волосы, освежить макияж, – можем позволить себе такое развлечение, ведь разве мы не выше той зацикленности на себе, которое поглотило его древнюю душу?

Нарцисс был проклят за то, что был «замечен в своей слабости», чего, возможно, не произошло с нами, и Немезида решила уличить его в односторонности. Простейшее определение невроза, данное Юнгом, – односторонность личности, черта, за которую мы сегодня получаем хорошую награду, а зачастую щедро платим. Увидев свой образ в пруду, он был очарован, одержим. Опять же, Юнг называл переживание комплекса термином Ergriffenheit (нем.) – «захват», «одержимость». Очарованное собственной красотой, либидо Нарцисса обратилось вовнутрь, питаясь самим собой, и он потерял жизненный эротический вектор. Жизнь строится на стремлении к другому, к встрече с ним, к диалогу с ним. Эта самопоглощенность – одна из форм ада. По словам поэта Джерарда Мэнли Хопкинса, вариться в собственном соку – значит непоправимо погрязнуть в своем застое без возможности движения, динамики или роста через взаимодействие с инаковостью другого.

Немезида – не бог, а одна из тех безличных сил, подобно Дике и Софросине[83], которые пронизывают космос и перед которыми, кажется, склоняются даже боги. Если кто-то из нас чувствует себя неуверенно, то эта неуверенность будет проявляться снова и снова. Немезида часто обнаруживается среди целого ряда последствий, вытекающих из многочисленных пробелов в нашем сознании. И где бы мы ни находились в бессознательном состоянии, игра возможностей огромна. Например, во всех культурах среди карнавала возможностей есть архетип, называемый «трикстер». Трикстер – это фигура, бог, животное или человекоподобный жонглер, чья цель, кажется, состоит в том, чтобы опрокинуть наши тележки с яблоками, напомнить нам, что мы не боги, что мы не так всезнающи, не так ответственны, не так могущественны, как нам могло казаться. Итак, Немезида очаровывает Нарцисса, и он впадает в предсмертную болезнь, умерщвление плоти, оцепенение либидо, которое происходит всякий раз, когда диалектика заменяется односторонностью, двусмысленность – определенностью, пытливое исследование – фундаментализмом, демократия – фашизмом и так далее.

Первым «современником», по-настоящему исследовавшим нарциссизм, был Федор Достоевский в своих «Записках из подполья» 1863 года. Этот извращенный, контркультурный анализ исследовал как коллективную фантазию мелиоризма, доктрину «прогресса», так и фантазию нравственного совершенствования, к которому, по мнению, бытовавшему в XIX веке, он так уверенно двигался. На коллективном уровне человек из подполья высмеивает нарциссическое самодовольство первой всемирной выставки, Хрустального дворца под Лондоном, зала из стекла, в котором можно было увидеть не только инструменты новой, прогрессивной эпохи, но и самодовольного гения, который их изобрел. Но человек из подполья полагает, что в следующем столетии эта же технология будет использоваться для более эффективного убийства большего количества людей, чем когда-либо прежде. Он и представить себе не мог, насколько пророческим окажется его наблюдение, и что руины Хрустального дворца впоследствии будут использоваться люфтваффе в качестве навигационного ориентира при бомбардировках Лондона, и что менее чем через восемь десятилетий эта не связанная моралью технология приведет к созданию концлагерей и ядерного оружия.

Но еще более показательно то, что человек из подполья поворачивает объектив на себя и описывает свои собственные неприкрытые эмоции и планы безо всякой цензуры. «А впрочем: о чем может говорить порядочный человек с наибольшим удовольствием? Ответ: о себе. Ну так и я буду говорить о себе»[84]. Его честность и по сей день поражает и оправдывает то, как он сам себя именует: «антигерой».

Он радуется своей способности делать других несчастными, когда громко стонет от зубной боли. Он признает, что у него нет чувства собственного достоинства, потому что, конечно же, он человек высокого интеллекта, а любой человек с высоким интеллектом, конечно же, знает, как он никчемен. Он описывает свое тщеславие, свою мелкую зависть, свои изощренные планы мести за предполагаемые обиды и считает, что оцепенение лучше глупости тех, кто проявляет активность прежде всего потому, что они тупы. Совокупный список оскорблений человека из подполья ошеломляет, но в конце концов он переворачивает все с ног на голову, обращаясь к превосходящему, осуждающему читателю, отмечая, что только у него одного хватает честности смотреть на себя в зеркало и выносить то, что предстает перед ним, в то время как читатель этого вообще не может. На фоне его позорного списка обжигающая добродетель честности сияет на читателя с ошеломляющей, убедительной и устрашающей силой.

В образе человека из подполья у Достоевского мы наконец-то начинаем приближаться к перспективе глубинной психологии. Возможно, пережив ад сибирской ссылки, Достоевский смог пережить и ад самопознания. До какой степени каждый из нас способен вынести видение себя «сквозь тусклое стекло», если воспользоваться метафорой из Послания Павла к Коринфянам?

Печальная правда нарциссизма заключается в том, что нарцисс смотрит в зеркало, и никто не смотрит в ответ. Поэтому ему приходится использовать других людей в качестве отражающих поверхностей. Если родитель нарцисс, то ребенок колонизируется, чтобы вызывать позитивное отношение к родителю. Достаточно вспомнить маму, выступающую на эстраде, или отца из Малой лиги[85], чтобы увидеть культурные стереотипы этого паттерна. Если нарцисс – работодатель, сотрудники выполняют тяжелую работу, а босс присваивает себе все заслуги. Если партнер не уверен в себе, его или ее самочувствие зависит от другого. В каждом из этих случаев дефицита в отношениях возникает героический вызов, ставящий вопрос: