Еще один пример из «Войны и мира» (любовное письмо Анатоля Курагина):
«Со вчерашнего вечера участь моя решена: быть любимым вами или умереть. Мне нет другого выхода», – начиналось письмо. Потом он писал, что знает про то, что родные ее не отдадут ему, что на это есть тайные причины, которые он ей одной может открыть, но что ежели она его любит, то ей стоит сказать это слово да, и никакие силы людские не помешают их блаженству. Любовь победит все».
Из этой предпосылки многое следует. В течение последующих ста лет полностью оформляется представление, что любовь – это план, и план, сводящийся не обязательно к спасению гения или получения бессмертия через героя. Это может быть план (реализация возможности), связанный с процветанием, продолжением рода, а может быть план, связанный с умножением усилий супруга, когда жена помогает ему в его делах. В пределе своего развития эта тема выглядит так, как она представлена у Арбузова в «Тане»:
Герман. А ты… ты не жалеешь, что бросила институт? Этой весной ты была бы уже врачом: ведь тебе оставался всего год до выпуска.
Таня. Ну вот, опять! Ты никогда не должен говорить мне этого… Ведь я люблю тебя, а любить – значит забыть себя, забыть ради любимого. Целые ночи я готова сидеть над твоими чертежами, потому что твои работы стали моими, потому что ты – это я.
Герман. Но ведь не можешь ты вечно жить моей жизнью. Пойми, это скучно, Таня!
Таня. Скучно? Кому?
Слово «любовь» наделяется особенной, волшебной силой. Произнесение его командует второй половине: «Действуй!», означает принятие на себя обязательства, констатирует изменение реальности. Вот что Толстой пишет про Анну Каренину, словно мукой своей и жертвой давшей родиться на свет самому этому развитому, сложному и противоречивому понятию. «На мгновенье лицо ее опустилось, и потухла насмешливая искра во взгляде; но слово «люблю» опять возмутило ее. Она подумала: «Любит? Разве он может любить? Если б он не слыхал, что бывает любовь, он никогда и не употреблял бы этого слова. Он и не знает, что такое любовь».
При этом у Толстого вместе с развитием понятия любовь постоянно повторяются традиционные стереотипы. Вот посмотрите на такую фразу из «Анны Карениной»: «Он не понимал, что его жалость к ней раздражала ее. Она видела в нем к себе сожаленье, но не любовь». Что раздражало Анну? То, что проявляющий к ней жалость Вронский узурпирует отнюдь не свою функцию. Это для женщины жалеть – значит любить, а для мужчины актуален совершенно иной стереотип. Или такая фраза Вронского: «Вы ничего не сказали; положим, я ничего не требую, – говорил он, – но вы знаете, что не дружба мне нужна, мне возможно одно счастье в жизни, это слово, которого вы так не любите… да, любовь…»
Отчего его не устаивает дружба? Оттого, что дружба – это вообще не о том. Как очки и шляпа – хоть и находятся они на одном лице, да для совершенно разного предназначены. Дружба – это аналог «любви брата», которая никогда не даст (не должна дать) слияния в одно, ведь брат с сестрой от такого слияния оба и родились, чтобы дальше расщепиться, пойти каждый своей дорогой.
Вслед за Толстым другие русские писатели прямо и косвенно развивают понятие любви. Достоевский в «Братьях Карамазовых» вносит в него свою «мучающую и мучительную лепту»:
«Но, господа, эта женщина – царица души моей! О, позвольте мне это сказать, это-то я уж вам открою… Я ведь вижу же, что я с благороднейшими людьми: это свет, это святыня моя, и если б вы только знали! Слышали ее крики: «С тобой хоть на казнь!» А что я ей дал, я, нищий, голяк, за что такая любовь ко мне, стою ли я, неуклюжая, позорная тварь и с позорным лицом, такой любви, чтоб со мной ей в каторгу идти? За меня в ногах у вас давеча валялась, она, гордая и ни в чем не повинная!»
Нет унижения в любви, утверждает Достоевский, грешница Мария Магдалина разве не достойна была любви, разве Господь не любил и не прощал своих грешниц, разве падшие не высоки, а любовь не находится на вершине всех вершин?
Точно в эту же тему, определяясь с понятием любви, попадает и Пастернак в «Докторе Живаго». Герой говорит Ларе:
«Я думаю, я не любил бы тебя так сильно, если бы тебе не на что было жаловаться и не о чем сожалеть. Я не люблю правых, не падавших, не оступавшихся. Их добродетель мертва и малоценна. Красота жизни не открывалась им».
О чем это? Это христианская многосложность и страдательность приходит в изначально европеизированную любовную риторику. Это вечные многомерные поддавки «полюбите нас черненькими, беленькими нас всякий полюбит» или «что толку полюбить друга, а вот попробуй полюбить врага своего». Есть ли в этом любовном представлении новизна? Конечно. Причем новизна очень русская. Особенная русская страдательность, мученичество, высокое смирение со страданием после Достоевского и Пастернака пришли в русскую трактовку любви. Через любовь можно пострадать и приблизиться к Богу. «Чем ночь темней, тем ярче звезды, Чем глубже скорбь, тем ближе Бог…». И конечно же, уже знаменитое, описанное ранее «любить – значит жалеть».
Вот пример из «Идиота»:
– Зачем ты это прибавил? И вот опять раздражился, – сказал князь, дивясь на Рогожина.
– Да уж тут, брат, не нашего мнения спрашивают, – отвечал тот, – тут без нас положили. Мы вот и любим тоже порозну, во всем то есть разница, – продолжал он тихо и помолчав. – Ты вот жалостью, говоришь, ее любишь.
Вот отражение этой страдательности и муки, начатой Достоевским, в припеве к известной рэперской песне группы «Дискотека Авария»:
Ну и Бог со мной, черт со мной, моя Любовь с тобой,
Позволь погибнуть на губах твоих моей слезой,
Ведь для тебя моя любовь ничего не стоит,
Каждое твое слово сердце обливает кровью,
Каждую минуту наполняя твоим взглядом,
Клянусь тебе в Любви и лишних слов больше не надо…
Клянусь тебе, хотя я знаю, я не тот, кого ты ждешь,
Но помни – я живу лишь потому, что ты живешь!
Очередной новый поворот в трактовке понятия задает и Чехов. В «Даме с собачкой» он отчетливо выводит несколько разных значений этого слова, готовых, при надобности, лечь в словарную статью:
«Гуров, глядя на нее теперь, думал: «Каких только не бывает в жизни встреч! От прошлого у него сохранилось воспоминание о беззаботных, добродушных женщинах, веселых от любви, благодарных ему за счастье, хотя бы очень короткое; и о таких, – как, например, его жена, – которые любили без искренности, с излишними разговорами, манерно, с истерией, с таким выражением, как будто то была не любовь, не страсть, а что-то более значительное; и о таких двух-трех, очень красивых, холодных, у которых вдруг мелькало на лице хищное выражение, упрямое желание взять, выхватить у жизни больше, чем она может дать, и это были не первой молодости, капризные, не рассуждающие, властные, не умные женщины, и когда Гуров охладевал к ним, то красота их возбуждала в нем ненависть и кружева на их белье казались ему тогда похожими на чешую».
Если обобщить сказанное, то получается, что бывает любовь – веселье, краткий миг веселья; любовь – скучный, но высокий долг; любовь – средство охоты (своего рода охотничье ружье) и любовь – прихоть, каприз красивой женщины. То есть именно в это время, во второй половине XIX века, понятие любви не только определяется, но и классифицируется по видам. Прямо как в куртуазной средневековой литературе, разделявшей утонченную любовь, безумную любовь, любовь «на расстоянии». Напомним, в средневековой Европе любовь мыслили так: случалась иной раз fin amor (утонченная любовь), но лишь между равными представителями высшего сословия. По отношению к вилланке – девушке низшего сословия – куртуазный поэт и рыцарь мог испытать только грубый физический позыв. Возможно было подвергнуться fol amor (безумной любви), – она нередко вела к прямому насилию. Но можно было испытать и amor lointain, которая может поразить благородного рыцаря по отношению к никогда не виденной им благородной принцессе. Это средневековый французский миф любви.
Чехов изложил нам современный русский миф, превративший, вслед за позднейшей европейской традицией, женщин и в цель, и в средство, и в объект, и в субъект любви. Предлагая классификацию, Чехов невольно посылает нам сигнал: понятие любви не только уже определено, но и достаточно исследовано. Так и мы пишем в наших сочинениях и научных работах. Даем определение, приводим классификацию. Культурная традиция дооформилась.
Он же, Чехов, блестяще довершил развитие уже наметившейся до него темы, развив значение слова «любить» в формуле «любить – значит жалеть», и дал в этой связи прямое определение самому понятию в «Иванове»:
Саша. Мужчины многого не понимают. Всякой девушке скорее понравится неудачник, чем счастливец, потому что каждую соблазняет любовь деятельная… Понимаешь? Деятельная. Мужчины заняты делом и потому у них любовь на третьем плане. Поговорить с женой, погулять с нею по саду, приятно провести время, на ее могилке поплакать – вот и все. А у нас любовь – это жизнь. Я люблю тебя, это значит, что я мечтаю, как я излечу тебя от тоски, как пойду с тобою на край света… Ты на гору, и я на гору; ты в яму, и я в яму. Для меня, например, было бы большим счастьем всю ночь бумаги твои переписывать, или всю ночь сторожить, чтобы тебя не разбудил кто-нибудь, или идти с тобою пешком верст сто.
Вот оно страдание, смирение, доброта, жажда деятельности. Мы вполне можем обобщить так: женщины любят не только демонов и героев, но и неудачников, поскольку с ними они могут реализовать свою концепцию деятельной любви. У Трифонова в «Долгом прощании» мы находим уже категориальное оформление всей этой ситуации в ролевых терминах: «Я привыкла к слабым мужчинам, я им и защита и мать и жена». Или скажем короче: жалеет – значит любит.
К огромной силе любви, о которой говорится у Толстого, Бунин в «Темных аллеях» добавляет и ее неподвластность времени: «Что кому Бог дает, Николай Алексеевич. Молодость у всякого проходит, а любовь – другое дело», что превращает любовь в реальность неземного порядка.