Признание в ненависти и любви — страница 22 из 67

Внимательно рассматривая меня, та поздоровалась, спустила с рук дочь, и вскоре на столе уже дымилась миска тушеной картошки, стояли квашеная капуста, огурцы.

— Подкрепитесь, — предложила хозяйка. — У Луцких не очень густо…

Теперь, когда писались эти строки, признаюсь: я колебался, рассказывать или нет о том, что произошло дальше. Стоит ли? Не поймут ли все это по-своему и не обидится ли кое-кто? Но потом решил — надо. С разными людьми приходилось встречаться в те времена и в разные попадать ситуации, значит, они тоже оставляли свой отпечаток на событиях и жизни. Да и сама жизнь, как выяснилось, была более сложной.

Не успел Яша, в котором уже всколыхнулся азарт рассказчика, дойти до главного в своих подпольных приключениях, как в оконную раму постучали. Требовательно, с угрозой.

Хозяйка засуетилась, но тут же решительно взяла на руки дочь и подошла к окну. Приоткрыла занавеску и глянула во двор. Потом, как-то обессилев, видимо потому, что от сердца отлегло, повернулась к нам.

— Там Савчик, — кивнула она головой на окно.

Теперь побледнел Яша. Лицо у него угрожающе заострилось, тонкие ноздри хищно раздулись. Он хлопнул себя по карману и рванулся из комнаты.

В раму застучали громче. Послышалась возня — сначала под окном, потом в сенях. Дверь в комнату открылась и с силой захлопнулась.

— Не пус-скаешь?.. Ага! — кричал кто-то с пьяным вдохновением. — Думаешь, я да-аром тебе гранаты таскал? Черта с два!.. Разделили между собой все, что партизаны прислали, а мне одни потроха достались. Пусти, проверю! Я не меньше тебя рисковал!..

Это могло кончиться плохо. Я открыл дверь и стал на пороге.

Яша держал за ворот низкорослого человека в кавалерийской бекеше, а другой рукой старался зажать ему рот. Человек вырывался, крутил головой и все хотел что-то крикнуть еще.

— А ну, довольно! — сказал я. — Как не стыдно!

…Назавтра Яша познакомил меня с Александром Платаисом — начальником гаража при Доме печати.

Встретились мы с ним прямо на Пушкинской улице. Поздоровались, как знакомые, и неторопливо подались к парку Челюскинцев, деловито и тихо разговаривая.

В потертом демисезонном пальто, с пустым левым рукавом (я знал, что у него когда-то была раздроблена ключица), худой, высокий, он произвел на меня сильное впечатление. Чем? Скорее всего, своим видом. Точнее, несоответствием этого вида внутренней силе, которая давала себя знать, и в убежденности, с какой он говорил, и в строгом, будто застывшем на одной какой-то мысли, узком лице. Чувствовалось, он принадлежит к людям, которые имеют в жизни свои определенные, ясные задачи и последовательно осуществляют их, чего бы это им ни стоило. Он не боялся ни грязи, ни бед. Пил с немцами и даже помогал им красть у самих себя, лишь бы это помогало ему делать главное. И Платаису верили свои и чужие. Когда же позже, арестованного, — он все же, как оказалось, был больше массовиком, чем конспиратором, — гестаповцы пытали его и нарочно нажимали, давили на раздробленную когда-то ключицу, Платаис так ничего и не сказал им ни о себе, ни о других. Наверное, эта была его последняя задача, которую он поставил перед собой.

Мы подошли к парку. После развалин и убогости — печные, из жести, трубы были выведены из окон и в центральном здании Академии наук — парк выглядел нетронутым и нездешним бором.

— Ладно, — согласился Платаис на прощанье. — Пароль запомнил. Люди есть и будут. А при необходимости, само собой, будут автомашины и так далее. Жаль вот — поговорили мало…

С парком Челюскинцев оказалась связанной и следующая моя встреча.

Сейчас этого домика нет — сгорел. А тогда он стоял недалеко от входа в парк, среди стройных медностволых сосен. В распятом, разрушенном городе он показался мне тогда сказочным — в сугробах снега, с расчищенной к крыльцу дорожкой, с заснеженной, присыпанной сосновыми иглами крышей. А главное — из его трубы, совсем как в сказке, поднимался голубой дымок, пахло жильем, и вокруг мирно, по-лесному, стояли сосны.

Правда, тут же, за оградой, сказка кончалась. Почти напротив, через улицу, за недостроенными домами, размещался лагерь военнопленных и маячили фигуры часовых. Каждое утро лагерные ворота открывались и из них выезжали покрытые рогожей сани (часто целый обоз) — вывозили тех, кто умер ночью от мороза и голода. Но здесь, среди милых сердцу сосен, сказка все же напоминала о себе. Да разве много надо, чтобы фантазия человека создала желанный мир? Особенно когда этого хочешь…

Жил в домике сотрудник Академии наук П. И. Финкевич, который, прирабатывая на жизнь, ремонтировал керосинки, чайники, делал ведра и цинковые корыта. Вот сюда, в домик-мастерскую, и должен был прийти для встречи профессор Дорожкин — биолог, известный когда-то выращенными им видами ракоустойчивого картофеля.

Связь с Николаем Афанасьевичем давала большие возможности и была на то время принципиально важной. В Минске открылся так называемый штаб Розенберга, созданный, чтобы организованно грабить достояния нашей науки. Кроме того, совместными усилиями немцев и их прислужников готовилась очередная провокация — провозглашение «Белорусского культурного общества», призванного объединить творческую интеллигенцию Белоруссии и «приблизить ее культуру к европейским культурным основам». Иначе говоря, чтобы она обрабатывала народ в нужном, захватническом духе и делала как можно больше людей прямо или косвенно виноватыми перед родной властью. Потому необходима была не только оперативная информация, но и соответствующие меры.

До этого времени мы ходили с Яшей плечом к плечу, или, страхуя меня, он следовал за мной сзади. А тут, в парке, мы вдруг как бы забыли друг о друге.

И когда я зашел в дом, Яша, развалившись, сидел на тахте, а хозяин, пожилой, лысеющий мужчина, накрывал на стол, придвинутый уже к тахте.

— Мы решили эту встречу обставить фундаментально, — засмеялся Яша и открыто подмигнул мне. — Благо один заказчик Петра Ивановича сегодня животовкой расплатился. Даже если кто и зайдет, так пусть заходит.

Возражать, не обидев его и хозяина, было поздно.

— Вам лучше знать, — сказал я, видя, как качает в знак согласия лобастой головой и искренне улыбается Финкевич.

Перехватив мой взгляд, поставил на стол сизые, закупоренные бумажными пробками бутылки, подошел и взялся руками за мои плечи.

— Неужели из-за линии фронта? А? — спросил пресекающимся дрожащим голосом. — Поверьте, может, только сейчас и чувствует, каким оно было, прошлое. Давай, Яша, помогай мне…

Я и ранее замечал, как хорошеют люди при упоминании о Большой земле. Даже те, которые побаивались ее или сомневались — поймет ли она их муки, простит ли их, что, может быть, не все возможное сделали в войне? Примет ли во внимание обстоятельства, в которые попадали они, или останется глухой ко всему, кроме анкеты? Бывали же случаи…

Профессор Дорожкин пришел не один. Взял с собой дочь — маленькую, в кудряшках девчурку; в дверях сначала показалась его склоненная спина — он ожидал, пока девочка, держась за его руку, переступит порог.

Взял с собой дочь!.. Это не могло быть просто конспирацией. Значит, он заранее принимал любое задание и готов был идти на самые большие жертвы. Правда, во всем этом могло таиться и напоминание: «Хорошо, я согласен и пойду на все, но пойду не один. Не забывайте, пожалуйста, и об этом…»

Еще моложавый, с темными, зачесанными назад волосами, со смуглым, чуть восточным лицом и быстрыми, умными глазами, он остановился у двери, не выпуская руки дочери.

— Как там Иван Матвеевич? — спросил, поздоровавшись, и сел на тахту рядом с Яшей. Взял дочь на колени.

— Наводит советские порядки в районе, организует самооборону в деревнях, — ответил я. — Просил передать вам привет.

— И долго пробирались к нам?

«Испытывает», — подумал я и, подхваченный невольным чувством, вынул из кармана новенький «ТТ».

— Видите, еще не успел заржаветь.

Дорожкин взял пистолет, незаметно взглянул на дату выпуска.

— Да, еще теплый… Вас, безусловно, интересуют наши дела?..

Сидя за накрытым, как для пирушки, столом, мы долго говорили о деятельности розенберговского штаба, об ученых, оставшихся в Минске, о принимаемых немцами мерах привлечь их на свою сторону. А когда договорились о пароле и явках, я попросил:

— Сделайте, Николай Афанасьевич, пожалуйста, так, чтобы в руки захватчиков как можно меньше попало ценных документов. Вы понимаете меня? Изымайте их и прячьте в тайниках. Они еще послужат нам. Пусть будут на примете и люди, которых стоит вывезти из города. Остальное позже, через связных…


Тем временем Иван Луцкий и Соня готовили новые встречи. На явочную квартиру по Цнянской улице — в двухэтажный, барачного типа дом, оштукатуренный снаружи, — Ваня привел Лидию Девочку. Она заведовала аптекой по улице МОПРа. В тайниках аптеки хранились не только медикаменты, бинты, заготовленные для отправки в лес, но и листовки, мины, полученные из леса.

Когда я вошел в комнату, то увидел стройную симпатичную девушку с простой, строгой прической, в скромном, но со вкусом сшитом костюме.

Она сидела за круглым столом, стоявшим посреди комнаты, и листала книгу. Увидев меня, поднялась и подала узкую руку.

— Хорошо, что вы опоздали, — улыбнулась. — Хорошо, что и хозяин с Луцким на посту. — И без особого перехода, торопясь, начала говорить: гитлеровцы во время очередной блокады решили применить отравляющие газы и бактериологические средства. — Нужно что-то делать, предупредить партизан, товарищ Володя!..

Второй раз я встретился с Девочкой через несколько дней. Но уже не с одной — она привела с собой друзей-соратников: Захара Гало, работавшего по приказу подпольщиков в городской управе, и рабочего железнодорожной товарной станции Викентия Шатько.

Помнится, они показались мне тоже красивыми не только потому, что были молодыми. Шатько — чубатый, лобастый, с широко поставленными, страшноватыми для девушек глазами; Гало — с приятным, тонко очерченным лицом, какое бывает у людей с чувствительной, поэтической душой.