ен глазок. И если они в самом деле собрали факты, им достаточно узнать Алеся…
Минск открылся нам сразу, лишь только мы поднялись на пригорок. Я смотрел на знакомые здания Академии наук, Дома правительства, и от умиления у меня щемило сердце. Я и не думал, что они так дороги мне!
Переговоры насчет машины Алесь вел с заведующим гаражом Дома печати — сухощавым, старательно выбритым человеком с пустым рукавом, засунутым в карман поношенного пальто. Говорил тот как бы нехотя, слова произносил с нажимом, и о том, что он прибалт, можно было догадаться по напряженным движениям губ.
Его спокойная дисциплинированность — он даже не спросил, зачем нам автомашина, — вовсе окрылила меня. Какие тут сомнения, конечно, все пойдет как задумано, как должно идти! Ибо как же иначе? За нас ведь все — и люди, и справедливость! И хотя Алесь оставался насупленным, будто решал тяжелую задачу, в груди у меня зазвучал озорной мотив: «Фить! Фи-ить!..» И это почти беззаботное, приподнятое настроение, когда кажется, что тебе море по колено, не оставляло меня весь остаток дня и потом позже, во сне.
Когда мы подъехали к злосчастному зданию, меня уже ничто не смущало — ни мотоциклы с пулеметами на противоположной стороне улицы, ни часовые-бобики в подъезде.
Оставив машину у входа, мы по деревянной заслеженной лестнице поднялись на третий этаж. Прислушались. Дом спал. Только на улице пыхкал мотор нашей машины — шофер не выключил его.
С этого момента я жил как во сне, хотя все замечал на удивление остро. Появилась способность наблюдать за собой как бы со стороны, распоряжаться собой, как распоряжаются другим человеком.
Двери в редакцию оказались незапертыми. Страхуя друг друга, мы пошли по комнатам. Нигде никого не оказалось. Но в редакторском кабинете натолкнулись на бабусю. Выпятив живот, она несла пишущую машинку к невысокой тумбочке.
Возможно, я ошибаюсь и это пришло позже, но… мне показалось, что стены, вещи в комнате, бабуся с перевязанной щекой, — верно, болели зубы — залиты светом, а сам я шагаю по мягкому ковру.
«Ну-ну!» — подогнал я себя и скомандовал:
— В кресло, бабуся! Ша! — И, ища, как бы сильней огорошить ее, отметил, какая она неожиданная в этом казенном, заставленном массивной мебелью кабинете.
Алесь, который, словно зная обо всем, прихватил из квартиры, где мы ночевали, нож, перерезал телефонный шнур, положил на письменный стол листовки.
— Теперь идем, — решительно сказал мне.
Узким коридором мы направились к двери с глазком. Поправив шапку, Алесь нажал кнопку, и за дверью, как показалось — далеко-далеко, раздался звонок.
— Кто-о та-ам? — врастяжку, видимо зевая, спросил заспанный голос.
Пока что все шло почти по плану.
— Это я, Матусевич, — отозвался Алесь. — Привел, господин редактор, человека вместо себя.
— Минутку…
В двери сразу защелкали замки. Один, второй. Звякнула цепочка — дверь, наверно, открывал кто-то другой.
Мы ввалились в заставленную шкафами прихожую. Перед нами в темно-серой пижаме, делавшей его очень высоким, с кислым со сна лицом стоял Акинчиц.
— Какой дурак приходит в такую рань? — сморщился он, возможно специально ради этого наставления открыв дверь. — Тяжело привыкать к порядку? Так?
Он, по всему было видно, ожидал, что мы, теребя шапки, остановимся у порога и попросим извинения. Да Алесь, будто слова были адресованы не ему, глубже надвинул шапку и прошел в комнату.
Мне и раньше бросалось в глаза Алесево упорство. Оно приумножало его силы, было какой-то пружиной, что ли. Теперь же это упорство будто окостенело в нем, выпрямило его, сделало здесь хозяином.
Это почувствовал и Акинчиц.
— Назад! — закричал он, бросаясь вслед. — Где вы находитесь? Владик, сюда! А я позвоню…
— Выполняй приговор, Гриша! С такими не договоришься! — точно пожалел Алесь.
Выхватив пистолет, я выстрелил. Акинчиц икнул, отступил на шаг, но, сделав усилие, стал падать не ко мне, куда клонило, а к Алесю — понял, что дело тут в нем. Подтянувшись на локтях, схватил его за ноги. Алесь выстрелил тоже.
В этот момент я заметил Козловского. Держась за ручку двери, он выглянул из соседней комнаты. В руке у него вздрагивал «вальтер». Я снова вскинул пистолет и не целясь нажал спуск. Однако выстрела не произошло. Оказывается, при подаче перекосило патрон. Козловский часто заморгал, и словно кто-то, не давая ему переступить порог, рванул его назад, захлопнул дверь с французским замком…
Делать здесь больше было нечего. Разбросав остаток листовок, Алесь потянул меня из квартиры. И вовремя. Пробивая дверь, за которой исчез Козловский, в нас полетели пули. Но, честное слово, мне уже казалось, что опасность миновала. Я даже предложил захватить с собой из редакции машинку, веря, что все обойдется…
Гриша уже не сидел на камнях, а топтался передо мной, жестикулируя и гримасничая. Ему не хватало слов.
— А что Алесь? — поддался и я азарту.
— Алесь?.. А-а!.. Вытер пот со лба и стал спускаться по ступенькам. Только на втором этаже, по-моему, сказал: «Напрасно Козловский думает, что спасся от нас. А машинку и вправду стоило бы прихватить…» К нему аппетит тоже приходил во время еды.
— Подожди. А как же солдаты?
— Не слышали, наверно.
— А полицейские?
— Думаю, Козловский не решился стрелять в окна. Рамы двойные, разобьешь стекла, а, на дворе март. А возможно, просто не сообразил. Да и вообще не больно пулял — боялся, наверно, вещи испортить… Как по-твоему, повезет нашим в этот раз?
Алесь вернулся через день. Им в самом деле повезло, если можно так сказать: попав в засаду, группа потеряла всего одного разведчика, который первым заметил опасность, и по его сигналу остальные скатились в кювет и, отстреливаясь, отползли прочь от гиблого места…
На этом мне и нужно было бы окончить рассказ — круг событий замкнулся. Но я — прости, читатель! — не могу: кроме логики фактов есть логика чувств. Алесь вышел из испытаний победителем — живым, целым. Это так. А вот те, что переживали за Алеся, что охраняли его, погибли. И разведчик, предупредивший товарищей, и Раиса Семеновна, и Мурашка, и Гриша…
Раиса Семеновна встретила свою смерть во время последней блокады. В медностволом бору, среди тонких сосен, при шоссе Логойск — Плещиницы. Я тогда с товарищами также рвал блокадное кольцо, И даю слово, если бы встретился с ней, остался бы верным партизанским законам. «Пригнитесь! Не смотрите, что ночь! — крикнул бы Раисе Семеновне. — Зачем идти во весь рост? И стреляйте! Стреляйте! Вы этим защищаете себя…» А если бы пуля все-таки нашла ее, взвалил бы на спину и, чего бы это ни стоило, спрятал бы в чаще, под вывороченной елью или еще где-нибудь. Не дал бы и Мурашке идти, куда он заковылял, — на хутор. Разве можно?! Хутор ведь на ладони! И каждый догадается: некоторых, кто не пробился сквозь блокаду, потянет именно сюда. Остановив кровь, я перевязал бы ему рану и тоже помог бы найти укрытие. А Грише? Грише бы просто запретил быть беззаботным, приказал бы щадить себя…
Но дороги наши не скрестились.
За криками «ура», в горячке боя, происходившего при свете редких костров, зажженных немцами, никто не заметил, как упала Раиса Семеновна. А вот каратели, которые начали прочесывать бор, когда рассвело, заметили. Обессиленная женщина лежала среди вереска на прогарине, и немец-автоматчик, что-то крикнув, дал по ней очередь…
Раненому Мурашке сначала посчастливилось. Он выполз па опушку и увидел избу, где накануне дневал. Однако ему здесь и приказали встать, поднять руки. Одни говорят, что он не выполнил приказа и был расстрелян да месте, как и Раиса Семеновна. Другие же свидетельствуют иное: будто бы видели, как эсэсовцы тянули его в бессознательном состоянии по тюремной лестнице и за день до освобождения Минска расстреляли на острожном дворе.
Гриша же Страшко погиб после освобождения Минска, уже будучи сотрудником «Звязды». Ехал на грузовике в командировку, и лихой случай подстерег его. На крутом повороте Гришу выбросило из кузова, он ударился о землю головой…
Как видно, их конец не связан с Алесем. Но что за диво! Если теперь я вспоминаю и это, в моем воображении встает Березина, которую мы тоже, не прорвав тогда блокаду, форсировали, отходя в болота Палика. Медленно, но мощно текла она в своих низких зеленых берегах, и я, как мне кажется, душой чувствовал упругий ее стержень, который, чуть выпрямляя течение, нес ее неутомимые воды. Да, да! Даже ощутил ее живое сечение, про которое вспоминают люди, когда говорят о напоре и мощи реки.
ГОРЬКИЙ ВЕНОКрассказ
Я не хочу!.. Мне страшно, Захарик! Ей-богу. И, пожалуйста, не хмурься. Ты же сам видишь… Покупаю все на вырост, а пройдет полгода — и опять все мало и коротко. Погляди на рукава. Вон какие… Недавно еще челку носил. А сейчас уже волосы зачесываешь назад. Мальчик ты мой! Сыночек дорогой!.. Руки мои к щеке прижимал, льнул ко мне. А теперь если и поцелуешь, уходя, то в лоб, в плечо. Как покойницу.
Зачем ты так?
Обидно ведь!.. Забываешь и то, что было. Будто ничего и не было вовсе. Будто бы и не я тебя вырастила.
Я еще в родильном доме лежала, а отец твой уже хвостом накрылся. Ищи красавца, как ветра в поле. Выписываться пора, а вас перепеленать нечем. Ни пеленок, ни распашонок. Да и куда круглой сироте идти? К чужим наниматься? А какой дурак возьмет тебя с двумя детьми? Хорошо хоть, месяц в комнате матери и ребенка разрешили перебыть. Докторка один комплект выписала. А второй права не имеет. Законница такая была… Но остальным стыдно стало, — сложились и купили.
А что дальше было делать? В сиротский приют вас сбагрить? Да я скорей бы пластом легла. Разорвать себя на куски дала бы. Вы ведь единственное, что я имела. Живое, тепленькое, свое…
Правда, Женечку вскоре бог взял. Но ты ведь живой! Один, но остался. Значит, есть на этом свете родное…
Устроилась уборщицей в доме грудных детей. Туда со всего города подкидышей собирали… Кругом разруха, город после белополяков в развалинах. Хотела или не хотела, начала работать.