Признание в ненависти и любви — страница 40 из 67

Однако долго пожить с нами Васе не довелось. В январе его вместе с бывшим сотрудником сельсовета и еще двумя коммунистами арестовали.

Я не говорю о себе. Тут ясно. Но и Галя не могла с собой сладить. Узнав о Васиной судьбе, вспомнила, наверно, своего мужа и маялась, томилась, строила невероятные планы. Узнала я, что один из завсегдатаев казино, бывший белогвардеец, — прокурор. Нашла подступы. Стала умолять его, обещала отблагодарить. Много из последнего, что имели, перетаскали мы ему. Но, известно, впустую. Когда поняли это, Галя кинулась к хозяйке казино. Та — к генеральше. Гаулейтер помедлил с неделю, но все-таки дал разрешение на встречу с Васей. Даже послал провожатого с Галей в тюрьму. Однако когда сестра переступила порог тамошней канцелярии, ее встретили с удивлением: заключенного из девяносто второй камеры Луцкого Василия сегодня ночью расстреляли за связь с партизанами и хранение оружия.

Зачем гаулейтер сделал свой жест? Что это было? Издевательство? Желание еще больше запугать? Показать — вот какая она беспощадная штука, оккупационная машина? Представить не могу… Но это, пожалуй, оскорбило Галю сильней всего. Гаулейтер и мысли не допускал, что она способна затаить обиду, взбунтоваться, припомнить. Он просто презирал ее, всех нас! Любил ошарашить, чтобы его боялись…

Само собой, высокий начальник имел свою прислугу. Пищу ему на кухне в казино готовила специальная кухарка. Но когда ждали гостей, гнедке фрау, как называли генеральшу, брала служанок и из казино. Сервировать стол, быть на побегушках. К гаулейтеру нанимали обычно только молодых служанок — семнадцати-восемнадцатилетних. Более взрослая, трудолюбивая, Галя выделялась среди них своей опытностью и генеральше пришлась по вкусу… Подождите, о чем это я? Все опять представилось… Ага! Так вот, даже после расстрела Васи ничего не переменилось.

Но Галя едва не сошла с ума. Видела — я окаменела, застыла от горя, от ненависти. Потому и слушать не захотела, чтобы я с детьми оставалась в Масюковщине. «Погибнешь! И сама, и Женечку с Лилей погубишь. Что им, нелюдям, стоит! Там же знают все, что ты комсомолка!..»

Пришлось перебираться в Минск.

Притащили с пепелища кровать, разгородили комодом на две половины комнатушку и стали жить. Десять месяцев просидели мы на Галиной шее. Правда, помогала свекровь. Галя выхлопотала продуктовые карточки на детей, я стирала чужое белье. Получала за это натурой — солью, махоркой. Ходила менять их на крупу. Но чем особенно могла помочь нам старая женщина? Что значили четыреста граммов эрзац-хлеба на месяц. И много ли ты заработаешь на этом белье?

У Жени начался рахит, на мальчика было больно смотреть. И, проклиная все на свете, довелось в декабре, перед Новым годом, отнести детей назад к свекрови — там хоть молоко есть, — а самой поступить судомойкой в столовую суда. Чего только не пережила я там!

Некоторые говорят: если бы немцы так не зверствовали, не разгорелась бы и такая борьба. Я тоже временами спрашивала себя: а что и вправду, если бы они не так свирепствовали, как бы все было? И каждый раз склонялась к мысли: так не могло быть, ибо они фашисты. А во-вторых, если бы были и не фашисты, а кто-нибудь иной, все равно оставались бы захватчиками. А значит — чужаками, врагами советской власти. Иначе говоря, борьба все едино была б не менее беспощадной. Людям только нужно было осмотреться, возненавидеть, освободиться от власти неожиданных событий, выбрать место в борьбе.

Мы с Галей стали искать связи с подпольем. Не только чтобы отплатить за то, что вытворяли немцы. Нет. А чтобы вообще быть со своими. Правда, пугало несоответствие. Мы — и целая вооруженная до зубов свора… Да и нужно было думать о детях, спасать их… Но какое это было спасение?..

К тому же у Гали не выходил из головы муж. Только раньше она предполагала, что он попал в плен, а теперь фанатически верила — на фронте и беззаветно воюет. Так что выходило: если она хочет быть достойной его, то обязательно должна делать что-то сама. Может же случиться, что после победы найдутся охотники, которые с усмешечкой намекнут: «Известно, казино… Как ты убережешься? Грязь — она липу-у-чая!» Остановила ведь раз незнакомая горбунья, била себя в горб: «Служишь, гадина? Такие у нас вот где сидят…» Так пускай тогда за нее, Галю, говорят дела. Чтобы Саша, если встретятся, смотрел бы блестящими глазами, гордился ею: «Вон какая она у меня!» А тем, кто подначивает, наговаривает, мог бы отрезать: «Минутку, минутку! Вы сами сначала сделайте, что сделала она, а потом уж и оценки давайте».

В конце весны генеральный комиссариат перевели в новое здание. Рядом с ним подготовили квартиру гаулейтеру, и генеральша предложила Гале перейти к ней горничной. Горничной к гаулейтеру! К человеку, желавшему, чтобы одно его имя наводило на людей трепет!

Так внезапно открылись вон какие возможности!

Я до этого трижды видела его. Первый раз — на пороге кухни в судейской столовой. В открытых дверях. Мы как раз чистили картошку, а кухарка, которая только что вымыла голову, сушила над плитой волосы. Я даже не представляла себе, что так может кричать человек, из которого просто выпирает важность. Хорошо, что адъютант, оказавшийся за его спиной, подал нам знак встать, а кухарке исчезнуть. Второй раз — когда гаулейтер выступал перед полицаями в парке Горького, а после тут же, у трибуны, раздавал им награды. Он поставил для удобства ногу на какой-то табуретик и, не смотря на бобиков, которые по очереди вытягивались перед ним, совал подаваемые адъютантом ботинки с железными шипами на подошвах. И, наконец, видела его в Театральном сквере в кошмарный майский день, когда прямо на деревьях вешали наших. Я знала — надежда моя напрасна. И все-таки, не желая примириться с Васиной смертью, пошла искать его среди осужденных. «А что, если?..» Гаулейтер, окруженный свитой, красовался неподалеку от входа в сквер и с хозяйственной строгостью наблюдал за тем, что происходило вокруг…

Так или иначе, но этот спесивый, с тяжелыми скулами немец, который каждую минуту мог дать волю своему гневу и решить судьбу любого из нас, сделался в моих глазах воплощением той ненавистной силы, что заслоняла собою весь свет и приносила беды.

Верно, нечто похожее, хотя, конечно, по-своему, чувствовала и Галя. Ибо когда я сказала ей об этом, она метнула на меня взгляд и начала кусать уголок косынки.

— Он терпеть не может, — судорожно дернулась она, — когда кто-нибудь в его присутствии говорит громко. А сам? Когда дома, гремит один его голос. Кричит на адъютантов, на прислугу. Дерет горло в телефонную трубку. Рычит на собак. Исключение разве рыжий Бербал. С ним лишь и ходит прогуливаться по двору. Остальные, поверишь, просто безголосыми при нем делаются или стараются на глаза не попадаться. Даже гнедике фрау в своем белоснежном халате. Даже дети. За столом сидят — не шевельнутся. Муштрует, занимается с ними шагистикой. Показывает, куда бить, чтобы сильней болело. А недавно присутствовал при расстреле им же осужденных детдомовцев. И перед тем, как эсэсманы стали стрелять в них, бросал детям конфетки… А вечером засел какую-то пьеску писать. Фу!.. И во всех двенадцати комнатах Гитлер, Гитлер…

Случай столкнул Галю с одной девушкой, пришедшей сюда якобы по заданию из леса, а меня с Николаем Похлебаевым, работником кино…

Привела девушку Галина приятельница, с которой сестра делилась своими мыслями и планами. Молоденькая, быстрая, в кудряшках, она с порога, помахав сумкой и цветами, предложила сестре выполнить задание — покарать выродка.

Подруге Галя верила, но многое тут выглядело подозрительным. Девушка не имела конкретного плана. Отказалась организовать встречу с командованием партизанского отряда, от имени которого будто бы действовала.

Галя встревожилась. Тем более что та, уловив ее колебания, вдруг вынула из сумки пачку денег. И когда хлопнула дверью, Галя накинула уже платок, чтобы бежать в СД — доносить на подосланного агента. Пришлось остужать, уговаривать: «А если она наша? Тогда что? Лучше уж собой рисковать!»

Это было во вторник. А в среду, остановив Галю в коридоре, гаулейтер, вперив в нее холодные зенки, спросил: а что бы она делала, если бы ей предложили убить его? «Если бы деньги давали? А? Много-много?»

Мужество у человека, как, скажем, и доброта, от природы. Но, в отличие от доброты, оно, верно, больше зависит от обстоятельств. Ему необходима какая-то атмосфера, что ли.

В СД понимали, что, посылая провокаторов, они не только выявляют своих врагов, а лишают мужества. Гаулейтер, безусловно, не знал о посещении девушки. Иначе бы сестру выгнали и посадили — почему не выдала подстрекательницу? Но и он своими вопросами предупреждал возможный Галин поступок. Показывал, что он все и всех видит насквозь и любые принятые меры обречены на провал.

Однако ни СД, ни гаулейтер не учитывали, что они этим самым будоражат мысли, направляют их на то, от чего стараются отвести. Разговор с гаулейтером испугал Галю, это так. Но он же помог убедиться: «Боюсь не я одна. Боится и он! Значит, чувствует опасность… А следовательно, несмотря на все меры, принятые охраной, опасность для него остается… И нанести ему удар мне, наверно, легче, чем кому другому».

Вот почему, когда я привела Похлебаева, Галя держала себя спокойней. Что-то как бы утверждалось в ней.

Интересно сложилась судьба и этого человека. В боях под Минском Похлебаева ранило, и он попал в Клинический городок. А когда Минск заняли немцы, его, как и еще нескольких других раненых армейцев, спасла медсестра — раздобыла гражданскую одежду и долечила дома.

Он принес нам подарок — кусок сала. Сказал, что партизанское. И когда мы рассказали ему про девушку, убежденно заявил, что гаулейтер все равно обречен, и предложил встретиться с Марией Черной. «О-о!» — протянул, называя ее фамилию, и все как-то стало на деловую ногу.

С этого момента, не знаю, как у Гали, у меня появилось чувство — я должна подниматься на крутую, скалистую гору. Мне тяжело, я спотыкаюсь, ноги скользят, но остановиться, чтобы перевести дух, уже нельзя, как нельзя и вернуться назад — не позволяет что-то, что сильнее меня. Да и за спиной одна чернота.