Признания мои и комиссара Мегрэ — страница 43 из 46

Вы видели фильм «Бонни и Клайд»?

– Нет.

Вы увидите в нем смесь жестокости и поэзии, чуть ли не чистоты. Поразительно, но первую из полученных этим фильмом премий присудил Католический центр, хотя многие думали, что его запретят. В сущности, преступление – это переход к действию. И этот переход к действию – как раз то, от чет вы всегда старались держаться подальше. Вы намечтали себе свободу и всегда стояли в стороне. Хотели быть анархистом, но не переходить к действию, чтобы не стать тем, кем обязан заниматься Мегрэ.

– Всю свою жизнь я испытывал прямо-таки физическое отвращение к жестокости: мне трудно смотреть по телевидению боксерский матч, хоть сам я занимался этим видом спорта. Я ненавижу жестокость, не могу любоваться боем быков.

В ваших романах не бывает сцен насилия: труп уже есть, преступление свершилось.

– Да, действительно, и этому есть причина. Что такое преступление? Вот человек, ему сорок пять, сегодня в воскресный день он такой же, как все, принадлежит к людскому сообществу. А через пять минут этот человек из-за чего-то, что стало для него последней каплей, совершает преступление и в один миг оказывается выброшенным из человеческого сообщества, становится чудовищем. Но ведь сорок пять лет он был членом общества, а через пять минут на него глядят с омерзением и он уже вне общества.

Не знаю, часто ли вы присутствовали на заседаниях суда присяжных, но одиночество человека, сидящего между двумя жандармами, производит потрясающее впечатление; ему ведь ясно, что его никто не понимает. Никто не говорит на том же языке, что он.

И здесь роль эксперта крайне двусмысленна, поскольку у него мгновенно устанавливаются определенные отношения с пациентом, которого он должен обследовать. Он становится его врачом, помогает ему, делает добро. А потом проявляется противоречие, так как перед судьей мы должны настаивать на ответственности преступника и держаться юридического языка. Преступник поражается: почему в кабинете следователя врач был совсем другим? И тут у Мегрэ есть преимущество: он стремится просто понять преступника, а не судить; он не будет его «топить».

– Я понимал, что здесь есть некоторое плутовство, и Мегрэ никогда не играл свою роль до конца, то есть никогда не был свидетелем по делу, которое расследовал. И вот однажды я привел его в суд присяжных, чтобы хоть раз он увидел, что это такое. Но я тут же понял, что для Мегрэ нет ничего отвратительней этого.

Вы написали «Мегрэ в суде присяжных»; именно там и видишь, что он является для своего «пациента» психиатром, психотерапевтом и врачом. Именно в этом романе ощущаешь, на какую двусмысленную роль обрекает медицинского эксперта правосудие.

– Подсудимый возмущается, недоумевает, почему меньше чем за сутки эксперт изменил мнение. Он чувствует себя так, словно его предали.

У одного из нас, выступавшего в суде в качестве медицинского эксперта, был интересный случай. Одному преступнику, осужденному на двадцать лет за убийство жены, был сокращен срок заключения за примерное поведение во время беспорядков, происшедших в исправительном заведении, где он находился. Он вышел на свободу и явился к нам на обследование; мы нашли его спокойным, смирным, внутренне свободным, зрелым, между тем как в пору совершения преступления он был достаточно инфантилен. Этот человек сможет вернуться к нормальной жизни. Он не забывал про своего медицинского эксперта и, выйдя из тюрьмы, первым делом пришел к нему и сказал: «Доктор, я излечился».

И если мы, медицинские эксперты, имеем возможность устанавливать подобные отношения с преступником, то этим мы обязаны вам, господин Сименон. И вообще мы вам многим обязаны. Благодаря вам мы поняли, что происходит в голове преступника, и смогли снять покров загадки с его личности. Больше, чем любой трактат по психиатрии, чем вековой опыт, помогли нам отношения Мегрэ с его «пациентами», и мы смогли их использовать во взаимоотношениях с нашими. И это позволяет нам сказать, что герой ваших книг, Мегрэ, является подлинным врачом.


Одно из легендарных «макулатурных» массовых изданий Жоржа Сименона в СССР

Час неграВоскресенье в Порт-Жантиле

Наступило воскресное утро; и небо, и море спозаранок были точь-в-точь такого цвета, как в погожее воскресенье где-нибудь на побережье Франции, например в Бретани. Мое грузовое судно бросило якорь на рейде; вокруг прозрачная, бледно-голубая, без единой морщинки водная гладь.

Берег представал нам в виде белой полосы песка, за которой виднелись бесконечные стволы кокосовых пальм, а над стволами – пучки листьев, свешивающиеся, словно пряжа с веретена. Еще дальше несколько красных крыш, деревянный мол, пироги туземцев – это и есть Порт-Жантиль!

Это описание, однако, подошло бы к любому порту на западном побережье Африки – к Либревилю, Гран-Басаму, Конакри. Да и ко всем остальным, в общем, тоже. Наше судно шло вдоль побережья и грузило дерево – преимущественно розовое и красное, – предназначающееся для фирмы в Бордо. Капитана я нашел на мостике, он был в пижаме и шлепанцах.

– Вы не сойдете на берег? – удивился я.

– А зачем? В воскресенье погрузки не будет. Советую вам надеть темные очки.

Послышалось мушиное жужжание моторной лодки; спустя несколько мгновений она причалила к выходу на наружный трап. В лодке, которая была буквально до краев полна огромных рыб, сверкающих красным и синим, и устриц величиной с ладонь, а то и больше, сидел один человек, белый.

– Декуэн. Восемь лет каторги, восемь на поселении, – без тени улыбки представился он.

Пожимая протянутые руки, он поискал глазами повара-аннамита.

– Бери все. Отдаю по дешевке!

Капитан уже выставил на стол бутылку «Пикона». Пока Декуэн возился с рыбой, он объяснил мне:

– Бывший каторжник. Как видите, он этого не скрывает. В Габоне уже десять лет. Сперва валил лес. Потом сделался строительным подрядчиком – большинство домов построено при его участии. Пять или шесть раз прогорал. Вдобавок, само собой, не имеет вида на жительство. Сейчас, во время кризиса, стал ловить рыбу… У него не то четыре, не то пять жен-туземок и дом, где кишмя-кишат детишки цвета кофе с молоком.

Поговорив с азиатом, Декуэн вернулся к нам. Одежда на нем была из грубого полотна, грязная и рваная, на ногах насквозь промокшие парусиновые туфли на веревочной подошве. Но главное, я обратил внимание на его бледность, на усталые глаза с желтыми белками, на то, как вызывающе он улыбается, отвергая всякое сочувствие.

– Ваше здоровье!

За пять минут он прикончил всю бутылку «Пикона». Ему заплатили пятьдесят франков за рыбу. У палубного матроса он выклянчил обрывок пенькового каната, у механика несколько болтов. Потом ушел – не пьяный, но понурый, оборванный, с той же недоброй ухмылкой.

Пароходный катер довез меня до края мола; почему-то я по-прежнему упрямо надеялся на лучезарный воскресный денек. В моем воображении роились образы: толпа, выходящая из деревенской церкви после мессы, напротив кафе – длинные столы, уставленные бутылками белого вина, тягучие аперитивы, мальчики и девочки, благоухающие мылом, колокольный звон, разлитый в воздухе.

На мне был шлем, но он не очень-то спасал от солнца. Хоть я и надел темные очки, свет резал глаза. Я искал, с кем бы поговорить. Кругом ни души. Лишь под навесом скучились, как скот в загоне, сотни полторы негров и негритянок. Одежды на них почти не было. Низкорослые, некрасивые, с глазами, полными тоски. Их охранял чернокожий ростом повыше, одетый в полицейскую форму.

– Кто это?

– Рабочие для Либревиля… Поедут на грузовом пароходе.

Позже я узнал: негров ловят в джунглях и заставляют подписывать контракт – я не преувеличиваю! Уверяю вас, достаточно крестика, любой закорючки – и контракт сроком на три года считается подписанным. Негры курили: тростинки, прилаженные к консервным банкам, служили им трубками. Все они были в ранах. Мне сказали, что их десять дней везли по реке, как скот. Они впервые увидели море, увидели грузовой пароход, который тут же стали называть «большая пирога».

Не правда ли, какая экзотика! Полным-полно экзотики, той самой, которую мы находим в книгах и даже в атласах! А какой экзотический запах, едкий, омерзительный… А грязь! А чего стоит сообщение, услышанное мною от врача:

– Девяносто девять из ста – сифилитики. У одного нет двух пальцев на ноге, у другого – руки!

А красные крыши за кронами пальм, замеченные мною с борта корабля? Это обычные дома, такие же, как в парижских предместьях. Разница в том, что здесь никто не смеет отворить окна или хотя бы ставни.

Главная улица? Я имел глупость пройтись по ней в одиночестве. Я исках кафе. Мне было известно, что где-то на другом конце города есть кафе.

Улица представляет собой широкую цементную полосу, проложенную среди песка, такую ослепительно-белую, что без очков смотреть на нее невозможно.

Ни островка тени. Идешь. Обливаешься потом. Затылок жжет огнем. Через пять минут я начал сомневаться, вернусь ли живым. В глазах у меня потемнело. Передо мной мельтешили какие-то расплывчатые тени. Я задыхался, рубаха промокла насквозь, мне было до того жарко, что временами этот жар становился похож на озноб, на обманчивый холодок лихорадки.

Все же я добрел до кафе, дощатого домишки с закрытыми ставнями; внутри был полумрак.

Недурно, не правда ли, для деревенского воскресного утра?

Столы, стулья, стойка. Миловидная женщина с подкрашенным лицом, одетая в белое шелковое платье, – стоило ей ступить в полосу света, и я видел, как сквозь ткань просвечивают стройные бедра.

И те же утомленные глаза, что у каторжника утром. Та же вялость, то же безразличие.

– Что вам угодно?

Даже в кафе невозможно снять шлем, потому что крыша здесь – гофрированное железо и ничего больше. Голос женщины лишен выражения.

– До кризиса мы продавали в иной день до десяти ящиков шампанского. Заготовители древесины зарабатывали сумасшедшие деньги.