увство, похожее на вкус лакомства, неожиданно перепавшего при постоянно скудном и постном питании, — нет, вряд ли такое возможно); в общем, я должен признаться, что и теперь, когда Кобб за моей спиной шатко брел по сухому хрустящему бурьяну, меня вновь обдало волной удовольствия. (Ибо ужасное, чего я ужасался, то и постигло меня; и чего я боялся, то и пришло ко мне. Нет мне мира, нет покоя, нет отрады: постигло несчастье...) Да-да, явственный холодок удовольствия пробежал у меня по спине.
Я думал, он пройдет мимо нас в мастерскую или, может быть, в дом. Как ни странно, вместо этого Кобб остановился рядом с нами, чуть не наступив сапогом на одну из кроличьих тушек. Вновь мы с Харком начали было вставать, и вновь он замахал на нас, чтобы мы продолжали работу.
Прол-лжайте, прол-лжайте, — несколько раз повторил он, сделав щедрый глоток из бутылки. Я услышал, как виски с лягушачьим кваканьем пробежало у него по пищеводу, затем последовал долгий судорожный вдох и, наконец, причмокивание губами. — Ам-бы-роо-зия, — подытожил он. Его голос над нами звучал самоуверенно, мощно, зычно; в нем неоспоримо присутствовала решительность и сила, даже притом, что усталый призвук печали никуда не девался, и я почувствовал, как во мне подспудно, едва заметно шевельнулось нечто, чему я могу подыскать лишь одно постыдное название: страх — страх прирожденный и внедренный воспитанием. — Ам-бы-роо-зия, — вновь прорычал он.
Страх отступил. Принюхиваясь, подкатилась рыжая дворняжка, и я швырнул ей горсть скользкой синеватой кроличьей требухи, которую она, порыкивая от удовольствия, унесла на полосу хлопчатника.
Греческое, кстати, словцо, — заговорил опять Кобб. — От амбротос, что значит бессмертный. Потому что боги, конечно же, наделили нас, бедных человеков, некоторым, пусть кратким и иллюзорным, бессмертием, когда принесли нам сей сладостный дар, полученный из скромных плодов вездесущей яблони. Утешающий одиноких и отверженных, утоляющий боль, укрывающий от хладного дыхания неминуемой, безжалостной смерти, сей эликсир не может не носить на себе отпечатка длани чего-то или кого-то божественного! — И вновь икота — то есть даже какой-то вопль, нечто поистине чудовищное — потрясла все его тело, и снова я услышал, как он присосался к бутылке. Сосредоточившись на кроликах, взгляд я не поднимал, но краем глаза посмотрел на Харка: пораженно, растопырив перемазанные кровью, поблескивающие пальцы, он открыл рот и уставился на Кобба с видом простертого ниц невежды, который с глубочайшим интересом и священным трепетом пытается внимать гласу свыше; силясь хоть что-нибудь понять, он беззвучно шевелил губами вслед за Коббом, прикусывал роскошные слова как яблоки, и капельки пота шариками ртути выступили на его черном лбу; клянусь, он даже дышать на время почти перестал. — А-ах, — протянул Кобб, чмокнув губами, — чистое наслаждение. Ну разве не удивительно, что к своим уже признанным талантам — все-таки он лучший колесник всего юго-запада Виргинии — ваш хозяин, мистер Джозеф Тревис, присовокупил еще один, наиверховнейший, став самым виртуозным дистиллятором этого несказанно сладостного зелья на сотню миль вокруг? Вы не находите это удивительным? Вы не находите. — Он смолк. Потом повторил еще раз, с какой-то новой, двусмысленной интонацией, голосом, в котором, казалось (мне, по крайней мере, показалось), прозвучала угроза: — Вот ты, ты не находишь?
Мне стало как-то неуютно, не по себе. Возможно, я, как всегда, с излишней подозрительностью подошел к странной перемене интонации белого человека; тем не менее в этом вопросе мне послышалось что-то ехидное, тягостное, злобноватое, и я встревожился. Я привык к тому, что если белый незнакомец сперва с тобой фамильярничает, потом начинает говорить вычурным, витиеватым слогом, а ты при этом негр — осторожно! белый наверняка желает на твой счет поразвлечься. А я последние месяцы пребывал в таком всевозрастающем напряжении, что должен был любой ценой избегать малейшего намека на то, чтобы влипнутв в историю (ведь предварительное топтанье вокруг да около может на первый взгляд казаться совершенно невинным). И теперь этот мерзкий вопрос белого дядьки мордой об стол ткнул меня в необходимость выбора. Проблема такая: негр, примерно так же, как и собака, должен понимать интонацию. Если — что вполне вероятно — вопрос всего-навсего пьяно-риторический, тогда можно скромно и благовоспитанно промолчать, ковыряясь в кролике. Такая возможность (все так просто? или не совсем? мысли в голове крутятся, вертятся, что твоя мельница), по мне, была бы, конечно, предпочтительней: тупой, бессловесный ниггер, с него и взятки гладки; для полноты картины хорошо немного почесать в курчавом черного дерева затылке, и, идиотически отвесив толстую розовую губу, изобразить полное непонимание множества звучных латинизмов. Если же — что более вероятно, судя по нависающей паузе — вопрос, наоборот, был пьяно-грубосаркастическим и на него требуется ответить, придется что-то бормотать, поскольку обычное “да, сэр — нет, сэр” при столь каверзной его постановке неприемлемо. Больше всего я опасался (и не беспочвенно, смею заверить, вполне справедливо опасался), что, скажи я да, сэр, он может выдать мне что-нибудь в таком роде: “Ага, находишь. Ты находишь это удивительным? Надо ли понимать это так, что ты считаешь своего хозяина болваном? По-твоему, если он может делать колеса, он не может гнать виски? Не очень-то вы, черномазые, уважаете нынче своих хозяев, я правильно понял? Ну так вот что я тебе скажу, Помпей, или как там твое дурацкое имя, слушай...” и так далее. Вариантов тут масса, и не думайте, что я чересчур осторожен: немотивированное шпыняние негров — спорт распространенный. Но дело тут не в том, что я стремился избежать возможного унижения, а в том, что недавно я сам себе поклялся никогда больше не допускать над собой ничего подобного, а значит, загнанный в угол, я буду вынужден идти до конца и вышибу этому дядьке мозги, тем самым полностью нарушив все великие планы на будущее.
Меня начало трясти, в глазах потемнело, и в животе образовалась какая-то водянистая пустота, но тут, однако, подоспело счастливое избавление: с опушки ближнего леса донесся треск кустов, и обращенным туда нашим взорам предстала выломившаяся из подлеска бурая, забрызганная грязью дикая свинья; она хрюкала, фыркала, вдогонку за ней бежал ее визжащий выводок, но столь же быстро, как возникли, они исчезли, будто растворились в облетевшей, оголившейся чаще, и вновь простор седых и безутешных небес стал безмолвным, оживляясь только движением низких рваных облаков, гонимых ветром подобно грязным комьям хлопка, сквозь которые еле-еле просвечивало слабенькое, желтоватое солнце. В ошеломлении все трое какое-то время продолжали смотреть в сторону леса, и тут совсем рядом — бабах! — дверь мастерской резко распахнулась и, провернувшись под напором ветра на скрипучих петлях, грохнула наружной стороной об стену.
Харк! — раздался требовательный голос. То был мой младший владелец, Патнэм. — Ты где, Харк?
Мальчишка был не в духе — об этом я мог судить по прыщам на его бледной даже для белого физиономии: они краснели и набухали всякий раз, когда он волновался или пребывал не в настроении. Стоит добавить, что Патнэм таил зло на Харка еще с прошлого года, когда, отправившись в один действительно прекрасный денек за орехами гикори, Харк, хоть и ненароком, но довольно неуклюже нарвался на Патнэма и Джоэла Вестбрука, находящихся в замысловатом плотском единении у пруда, где они возились и резвились в береговой грязи, бесстыжие и нагие как лягушата.
Никогда не видал большей глупости, — рассказывал мне потом Харк. — Но мне-то что, не хватало еще внимание обращать. Негра глупости белых мальчишек не касаются. А теперь этот дурень Патнэм возьми да и озлись, как будто это меня они застукали, будто это я петушка там дрочил.
Я сочувствовал Харку, но в конце концов всерьез тут и говорить не о чем, поскольку картина это типичная и никакому исправлению не поддается: когда негр занимается личными делами, белые его в упор не видят, а вот если негр заметит, что там такое делают белые, — а ему подчас приходится на мили уклоняться от своего пути, чтобы не замечать, — да еще не дай Бог по простодушию обнаружит неистребимое свое присутствие, взбучку получит тут же: он якобы шпионит, сует нос не в свое дело, да и вообще выискался тут обалдуй черноухий!
Харк! — не унимался юнец. — Ну-ка подь сюда быстро! Долго ты там собираешься болтаться, ниггер никчемный! Огонь-то упустили в горне! Давай мигом сюда, черт тебя, лентяя, подери совсем!
На мальчишке был кожаный фартук; сердитое, грубо вытесанное лицо с обиженно надутыми губами обрамляли прямые темные волосы и длинные бакенбарды; слыша, как он орет на Харка, я в мимолетном приливе ярости лишний раз пожелал, чтобы скорей наступил день, когда я, наконец, доберусь до него. Харк вскочил на ноги и поспешил в мастерскую, а Патнэм заорал снова, на этот раз обращаясь к Коббу:
Судья, по-моему, у вас там полуось сломалась, сэр! Отчим ее разом починит! Скоро уже он приедет!
Очень хорошо! — в ответ выкрикнул Кобб. И переключившись так внезапно, что я, было, подумал, будто он все еще разговаривает с хозяйским пасынком, он заговорил вновь:
Как пес возвращается на блевотину свою, так глупый повторяет глупостб свою. Цитата ужасно знакомая, конечно, но, разрази меня гром, нипочем не вспомнить, из какого это места Библии. Впрочем, похоже на Книгу Притчей царя Соломона: у него это любимое занятие было — бранить глупцов и бичевать людские пороки.
Он продолжал бубнить, а мне стало тошно: обычный порядок вещей перевернулся, на сей раз белый застиг негра, да при том еще за обсуждением! Но откуда ж я знал, что трепливый мой язык подведет меня, что белый подслушает все мои речи дословно? Опозоренный, пристыженный, я даже выпустил липкий кроличий трупик, который держал в руке, и скрепя сердце приготовился к худшему.
А не Соломон ли сказал также, что глупый будет рабом мудрого? И не он ли говорил, что глупый пренебрегает наставлением отца своего? А слова, сказанные евреем из Тарса Савлом и известные каждому дураку в нашем Старом Доминионе