Признания Ната Тернера — страница 63 из 84

Господи, Боже! — задыхался он. — Я и впрямь спасен! Аллилуйя!

В меня ударил еще один камень. Я с молитвою погрузился, потом встал. Над белыми лицами, что смутно маячили на дальнем берегу, слабыми зеленоватыми отсветами промелькнула зарница. Тенью огромного крыла на местность набежали сумерки. Я ощутил острое предчувствие смерти.

Брентли, — сказал я, когда мы брели по воде к берегу, где ждали нас мои ученики. — Брентли, советую тебе поскорей покинуть здешние места, потому что белое население здесь будет уничтожено.

Впрочем, Брентли вряд ли меня расслышал.

Боженька! Боженька! — вскрикивал он. — Я спасен, наконец-то спасен!

К концу десятилетия, когда мне подкатывало под тридцать, стало заметно, что в наши места понемногу возвращается кое-какое благополучие. Не процветание, нет, никоим образом. Не роскошь, не изобилие, но чувство безопасности, спокойной уверенности, что голод людям больше не грозит. С одной стороны, кончилась долгая засуха, и, благодаря затяжным дождям, к земле в какой-то мере вернулось плодородие. С другой — бревенчатую гать, что вела в Питерсберг и Ричмонд, наконец, отремонтировали, тем самым открыв доступ к золотой жиле, которую местные заправилы удивительным образом не замечали у себя под носом. Речь идет о здешнем очень пристойном виски, которое гнали из яблок, а они у нас растут во множестве и повсеместно. Ибо, если почва в Саутгемптоне, совершенно изможденная и загубленная табаком, годилась для выращивания разве что хлопка, да и то в количествах, едва позволявших сводить концы с концами, то яблок была тьма тьмущая — они висели гроздьями на каждой ветке, в садах и рощах, на одичавших, заросших ежевикой старых посадках посреди мертвых плантаций и на каждой аллее вдоль всех полей и дорог. Всевозможных размеров, цветов и сортности, раньше они гнили на земле червивыми кучами, теперь же их целыми возами стаскивали к бродильным чанам винокурен, сделавшихся ценнейшим имуществом каждого фермера. Волшебно превращенные в высококачественный яблочный спирт, сии плоды вожделенные бочками отправлялись в Иерусалим, где ими загружали скрипящие от натуги фуры, влекомые мулами и волами, на коих они ехали дальше к северу, в Питерсберг и Ричмонд — сообщества суетные, самонадеянные и сластолюбивые, полные граждан с тугими кошельками и жаждою неутолимой. Обратным ходом в округ потекли весьма значительные доходы, так что, хотя ясно было, что с библейской Ниневией Саутгемптон никогда богатством не сравняется, но места наши стали весьма, я бы сказал, зажиточны, и прямо посреди этого благополучия я начал строить ковы, замышляя уничтожение и исход.

Меня все это набухающее почкование достатка коснулось, в частности, тем боком, что профессиональные навыки, полученные мной еще на лесопилке Тернера и столь долго таившиеся втуне, начали очень даже интересовать некоторых владетельных соседей, особенно из числа тех, кто по лестнице финансового успеха не промедлил подняться на ступеньку-две выше других. Благополучие поощряет расширение, а расширение порождает строительство — овинов, винокурен, конюшен, заборов, складов. Заметив: эка! что за шустрая вокруг закипела деятельность! я, не медля, начал всем набиваться в плотники. И вдруг оказалось, что на меня большой спрос. Мур, со своей стороны, не мог нарадоваться: в роли устройства, сдаваемого напрокат, я оказался его главной статьей дохода, и счастливее его от этого был только я сам, поскольку теперь мне не грозил ни лесоповал, ни помойные ведра, ни хлопковое поле. Настало время вполне сносной жизни. Следуя этою новой стезей, я помог превратить хлев Тревиса в колесную мастерскую (а было это всего лишь за год до того, как тогдашний мой хозяин умер, и по брачному соглашению, о котором я уже говорил, я стал собственностью Тревиса). Кроме того, в окрестностях Кроскизов я приложил руку к возведению по меньшей мере трех амбаров и двух винокурен; под Иерусалимом спланировал и построил для майора Ридли замысловатое приспособление из деревянных шлюзов и каналов, подводивших от запруженного ручья к его уборной воду, под напором которой результаты посещения сего заведения, стоило дернуть за цепочку, весело уносились куда-то вниз и в другое водное русло, — получился истинный водопроводный шедевр, за который я удостоился от майора неумеренных похвал и пары вполне еще пригодных к носке щегольских козловых сапожек с барской ноги; я же соучаствовал и при постройке в Иерусалиме нового арсенала местного ополчения (по чистой случайности вызнав таким образом секрет доступа в это помещение и получив сведения о том, где хранится каждое ружье и каждый ящик с боеприпасами); да и у Кэтрин Уайтхед, таким же образом арендованный, провел я невесть сколько дней, несмотря на неутихающую неприязнь ее сына Ричарда, возмущенного моими притязаниями на священство. Зато его мать ценила мои дарования столь высоко, что готова была Муру, а затем и Тревису приплачивать за мою работу еще и сверх положенного. Для нее я спроектировал новый хлев для породистых коров (я помогал его также и ставить), потом еще конюшню и смыв для уборной, который я устроил на том же принципе, что и славный механизм, собранный для майора Ридли, но на сей раз воду я провел от ветряного насоса. Частенько выступал я там и в роли камердинера, и кучера.

Миссис Уайтхед была женщиной строгой, держалась холодно и отчужденно, и любимый ее архитектор редко когда удостаивался ласкового слова. При всем при этом она была неукоснительно справедлива и честна, и не терпела дурного обращения с неграми. Несколько раз она похлопала меня по руке, выдавив из себя слабую, отстраненную улыбку — так она выражала похвалу. Под конец я даже перестал чувствовать к ней враждебность — начал смотреть на нее с безразличием, как смотрят на пень, который предстоит выкорчевать.

И все же тот период моей жизни прошел как бы под знаком раздвоения мира; внутренне, в умственном и духовном смысле, я будто сидел на двух стульях — одна часть меня обитала в суетливой повседневности, в руках сменяли друг друга молоток, пила, тесло и рубанок, язык твердил “Да сэр!”, с наивозможнейшим добродушием и готовностью одинаково приемля хулу и похвалу белого начальника; неустанно я изображал из себя безобидного малого, ниггера, слегка тронувшегося умишком на почве религиозности, но при том настоящего виртуоза, коснись дело всяческих деревяшек и гвоздей; другой же своей частью я весь был во власти того лесного знамения, каковое, отходя в прошлое, нисколько не теряло значимости, наоборот, все больше наливалось грозной пророческой силой. Этой второй своей ипостасью я предавался посту и молитве, неустанно и горячо просил Господа об откровении, о водительстве, о следующем знамении. Я ждал как на иголках. Уверенный, что Бог надоумил меня, что я должен делать, я совершенно не представлял себе ни как выполнить это уготованное мне кровавое служение, ни где, ни в какой срок.

Потом, однажды утром в конце зимы 1829 года, без всякого знамения, просто в приливе вдохновения столь восхитительного, что оно явно было ниспослано свыше, я определился с тем, как и где, так что только вопрос о том, когда, остался неясен.

В тот день, якобы занятый починкой стола в библиотеке миссис Уайтхед, я наткнулся на топографическую карту округа Саутгемптон и местности, примыкающей с востока. Времени изучить карту у меня было вдоволь, и несколько часов спустя я изыскал возможность сесть и заняться ее копированием, для чего воспользовался огромным чистым листом пергамента и лучшим гусиным пером из тех, что миссис Уайтхед держала для письма.

Первый я украл, второе позаимствовал. Карта прояснила мне то, что прежде витало в мозгу лишь как благая надежда, как предположение, которое теперь подтверждалось: прорыв к свободе, в смысле, по крайней мере, чисто географическом, был вполне возможен. При благоприятном разрешении прочих привходящих проблем такой прорыв должен осуществиться вполне успешно. Не так уж все будет просто, конечно... Я понимал, что от меня потребуется напряжение всех умственных и душевных сил, чтобы выполнить то, к чему я столь очевидным образом призван Богом и судьбой.

Конец дня я провел запершись в библиотеке. Ричард уехал на совместную с паствой верховую прогулку, но миссис Уайтхед была дома. Это опасно. Если бы она заметила, что я заперся, последовала бы сцена малоприятная: “Что это ты там делал взаперти?” — “Дык, мисс Кати, это не я, это замок, он сам, того-этого, взял да и защелкнулся!” — но тут уж ничего не попишешь, приходилось идти на риск. По мере того, как копия карты становилась подробнее, детали моего грандиозного плана тоже стали обретать четкость удивительную. Я не мог дождаться, скорей бы уйти восвояси и все записать.

Лихорадочно покончив с картой, я сунул оригинал в ту книгу, где нашел его, затем сложил копию так, чтобы вынести ее на животе, и, сунув под рубашку, прихватил ремнем. В довершение дела я немного постоял у окна на коленях, помолился, возблагодарив Господа за откровение; наконец встал, отпер дверь и вышел вон.

Я уже шел по двору к комнатке конюха при конюшне (то было вполне приличное помещение с очагом и тюфяком, набитым соломой; Уайтхеды его обычно предоставляли мне на время моей работы в их хозяйстве), как вдруг услышал, что с бокового крыльца меня зовет мисс Кати. Стояла типичная для перехода от зимы к весне серая, противная туманная погода — сыро, голо, промозгло и зябко. Мисс Кати стояла, кутаясь в шаль — сухопарая, со следами былой красоты, очень белая женская особь средних лет; она слегка поеживалась, устремив на меня хмурый взгляд вдовьих безжизненных глаз. Волосы, расчесанные на пробор посередине, седеющими завитками падали ей на плечи. Все еще увлеченный мыслями о карте и о своих планах, я даже рассердился, увидев женщину: какое право она имеет в такой напряженный момент сбивать меня с мысли!

Да, мэм? — пробормотал я.

Ты уже починил там столик? — спросила она.

Да, мэм.

Любимый столик был капитана Уайтхеда. Бывало, он писал за ним. Уж сколько раз я пыталась его чинить, а он все ломается. Ты уверен, что он снова не развалится? За него, вообще-то ведь, хорошую цену должны дать.