Понимаете, мисси, — отвечал я, избрав тональность смирения, — по правде говоря, я не знаю, как бы я поступил. Но ведь на этом пути и до смерти доиграться недолго. — Помолчал и добавил: — Но, думаю, Биллу выпало больше, чем он мог вынести. А когда тебе выпадает больше, чем можешь вынести, ты постепенно сходишь с ума и вдруг можешь ударить, когда сам не ожидаешь этого. Я думаю, это как раз и произошло между Биллом и мистером Френсисом. А что касается меня, то я бы очень серьезно задумался, прежде чем дать сдачи белому хозяину, это уж точно, мисси.
Сразу она на это ничего не сказала, а когда в конце концов заговорила, ее голос был серьезен, задумчив, полон неподдельной боли и горечи, каких я никогда даже краем уха не слышал от человека с белой кожей, да еще и в столь юном возрасте.
Что ж это, прямо я не знаю! — выдохнула она, и этот возглас шел из самых глубин ее существа. — Прямо и не знаю, Нат! Почему темнокожие люди остаются в таком положении — то есть в невежестве и так далее, и бьют их, как этого Билла, а у многих такие хозяева, что как следует их не кормят и не одевают, чтобы им было тепло. Я к тому, что многие вообще живут по-скотски. Как мне хотелось бы, чтобы черные могли жить прилично, работать на себя и иметь к себе — ну, настоящее уважение. А, кстати, Нат, вот что я тебе еще хотела сказать! — Ее тон внезапно изменился, и хотя в нем не затихли еще жалобные отголоски, но звучало уже и подлинное возмущение:
Я тут здорово поссорилась с той девочкой в гимназии, помнишь, по имени Шарлота Тайлер Сондерс. Она была одной из лучших моих подруг, да и сейчас остается, но мы ужасно с ней перессорились — в мае, как раз перед концом занятий. А повздорили мы из-за темнокожих. Потому что, понимаешь, у этой Шарлоты Тайлер Сондерс отец владеет — как сказать? — ну, просто квинтильонами чернокожих на плантации в округе Флуванна и заседает в законодательном собрании в Ричмонде, и как только встает вопрос об освобождении рабов, он произносит длинные скучные речи, которые потом Шарлота отыскивает в “Газетт” и зачитывает другим девочкам. То есть он решительно против освобождения и говорит, что у чернокожих нет ответственности и морали, что они ленивые, что они животные и их нельзя ничему научить, и прочую чушь в том же духе. Ну, а в этот раз, о котором я рассказываю, она как раз кончила читать папашину речь, и — я прямо не знаю, Нат, — я вроде как не выдержала и взорвалась. Я говорю: “Послушай-ка, Шарлота Тайлер Сондерс, ты не подумай, что я твоего отца не уважаю, но это же полная белиберда, потому что это просто не так!” Ну, а она рассердилась на меня и говорит: “Любой, — говорит, — любой, у кого есть глаза и хоть капля здравого смысла, видит, что это так!” А я уже чуть не плачу, я так разозлилась на нее, сорвалась, наверное, почти что на крик. Я говорю: “Так послушай тогда меня, уважаемая мисс Шарлота Тайлер Сондерс! Случилось так, что там, где я живу в Саутгемптоне, моя мать нанимает темнокожего раба, который почти так же умен и воспитан, чистоплотен и религиозен, и обладает почти таким же всеобъемлющим знанием Библии, как доктор Симпсон (доктор Симпсон у нас директор гимназии, Нат), и вот что я тебе еще скажу, моя бывшая подружка, (ужас, я почти кричала на нее!), если хочешь знать мое скромное мнение, то пусть я даже уверена, что я одна во всей гимназии так думаю, но мнение мое состоит в том, что чернокожие в Виргинии должны быть освобождены!”
Помолчав, Маргарет сказала:
О, как я на нее рассердилась! А самое смешное, Нат, что аи fond, в основе своей она ведь очень добрая, милая, серьезная девочка. Аи fond по-французски значит “в глубине”. Просто-напросто некоторые люди... — со вздохом она прервалась, а потом говорит: — Ах, даже не знаю. Иногда жизнь так сложна, не правда ли? Во всяком случае, — закончила она раздумчиво, — тот чернокожий, о котором я говорила, — это ты. То есть я действительно насчет тебя так думаю.
Я ничего не ответил. Такое близкое ее присутствие мешало дышать, и даже сейчас, когда в лицо мне дул летний ветер, до меня все равно доносился ее аромат — тревожащий запашок девчоночьего пота, смешанный с чуть заметным ароматом лаванды. Я пытался от нее отодвинуться, отстраниться, но это оказалось невозможно, наоборот, я обнаружил, что не могу не прикасаться к ней, а она ко мне — мы словно исподволь целовались локтями. Меня бросило в жар, от которого взмокли подмышки, я ждал, скорей бы кончилось наше путешествие, но знал, что ехать еще полчаса. Сидел, смотрел, как машет и подрагивает хвост лошади, и блестит ее лоснящийся круп. На изрытой засохшими колеями дороге колеса постукивали, непрестанно пересчитывая железными ободами закаменевшие колдобины и комья. Мы ехали по пустынной части округа, где раскинулись вересковые пустоши, там и сям поросшие ракитником и осокой пополам с желтой дикой горчицей, иногда они перемежались участками испещренного солнечными пятнами леса. Местность я хорошо знал. Жилья никакого, и никаких людей: встречались лишь полусгнившие изгороди да изредка где-нибудь посреди пустынного луга попадался силуэт покосившегося старого сарая. Небо было ясно, воздух прозрачен, и солнце ярко сияло; грандиозные нагромождения и горы летних облаков отбрасывали тени, словно ласковыми ладонями обегающие поля. Вновь я почуял теплое девчоночье присутствие, все эти запахи: ее кожи, мыла, волос, лаванды. Помимо воли вдруг закралась крамольная мысль: ведь я могу остановиться прямо сейчас, прямо вот здесь, на этом поле и сделать с ней что захочу. На много миль вокруг ни души. Могу бросить наземь, раздвинуть ее юные белые бедра и вонзить, чтобы живот с животом сошелся, и в судорогах вбрызнуть в нее теплую млечную оскверняющую струю. И пусть себе кричит — одно лишь эхо побежит по сосновым рощам, никто ни о чем не узнает, разве что ворон или канюк... По бокам у меня под рубашкой тек пот. Я молча принялся молиться, изо всех сил стараясь выкинуть из головы эту мысль, как стараются отбросить, отринуть от себя тело и дух Сатаны. Как смею я позволять себе столь гибельные мысли, когда исполнение великой миссии так близко? Но все равно я ничего не мог поделать с тем, как распух, как торчит и дергается у меня член в штанах. И сердце билось дикими толчками. Я хлестнул вожжами лошадь, чтоб шла живее.
Снова щебечущий голос мне чуть не на ухо:
Понимаешь, Шарлота Тайлер действительно старается быть религиозной, вот ведь дело-то в чем. А я не могу понять, как по-настоящему религиозные люди могут исповедовать такие взгляды. Ну взять хоть маму! А Ричард — это Боже ж ты мой! А сестры — ведь все как одна! А эта Шарлота Тайлер Сондерс — аи fond она претендует на то, чтобы верить в любовь, тогда как я, честно говоря, не верю, что она хоть чуточку понимает, что о любви говорит Писание. Я имею в виду прекрасные поучения Иоанна про любовь и почему не надо ее бояться. О страхе и муках. Нат, Нат, ты ведь помнишь тот стих, где говорится о муках. Как там?
Да, мисси, — спустя секунду отвечал я, — наверное, вы говорите о строках первого послания; там так: В любви нет страха, но совершенная любовь изгоняет страх, потому что в страхе есть мучение; боящийся не совершен в любви. Так там сказано.
Да! Да! — воскликнула она. — А еще он сказал: Возлюбленные! будем любить друг друга, потому что любовь от Бога, и всякий любящий рожден от Бога и знает Бога. Ах, ведь это же так просто, проще некуда, правда, Нат? — совершенно, по-христиански возлюбить Бога и ближнего, а как много людей лишены этой любви и живут в страхе и мучении? Бог есть любовь, — говорит Иоанн, — и пребывающий в любви пребывает в Боге, и Бог в нем... Ведь нет на свете ничего проще, яснее и легче?
Она лепетала без умолку, щебетала тихим, тающим голоском, такая одержимая любовью, такая неземная, вся во Христе, бездумным эхом повторяя весь затхлый, плоский вздор, что ничтоже сумняшеся несет каждый набожный кастратишка, каждая кликушествующая старая дева, все своекорыстные банальности, каковых она наслушалась вдоволь с тех пор как, едва научившись самостоятельно сидеть, с восторгом и слезами на глазах и, кстати, с мокрыми от рвения панталончиками стала ревностно внимать проповедям в церкви своего брата. Она нагоняла на меня скуку. Скуку и похоть, поэтому, чтобы надежнее унять хотя бы последнее из этих чувств, я предоставил нескончаемому словесному потоку плыть сквозь меня — из уха в ухо, — направив взгляд на лошадиный лоснящийся круп и сосредоточившись на хотя и второстепенной, но животрепещущей проблеме, с которой мне предстояло столкнуться при самом начале кампании. (Она касалась Тревиса, точнее, мисс Сары. Когда дело дойдет до того, чтобы убивать белых, я решил действовать безжалостно и непреклонно, чтобы ни одна душа, в каких бы дружеских отношениях мы с ней ни были, не избежала топора или пули. Любой другой подход к этой проблеме мог стать гибельным, ибо, позволь я сердцу смягчиться по отношению к кому-нибудь одному, слишком легко мне будет поддаться недопустимой мягкости с другим, третьим, и так далее, и так далее. Только для одного из всех планировал я сделать исключение — для Джеремии Кобба, этого страдающего, стойкого человека, чья встреча со мной не будет забыта. Но пока что, как ни силился я пресекать в себе сердечное к ней расположение, я ничего не мог с собой поделать и хотел, чтобы мисс Сара, чье отношение ко мне было всегда только добрым, — вспомнить хотя бы, как она ходила за мной во время последней моей болезни, нянчила, как мать, как сестра, причитала надо мной и кудахтала, — чтобы она избегла клинка нашей ярости. Что касается других домочадцев, включая Тревиса, у меня не было ни сомнений, ни колебаний: Тревис, при всей своей доброте и прекрасном ко мне отношении, не пробуждал во мне никаких братских чувств; других же, особенно Патнэма, я всей душой хотел бы поскорее освободить от бремени бытия. А вот насчет мисс Сары меня заранее мучили одновременно угрызения вины и дурные предчувствия: мне хотелось какой-то хитростью или иначе как-нибудь — пастырским увещеванием, что ли — сделать так, чтобы она, богобоязненная баптистка, во что бы то ни стало в ночь нападения с младенцем вместе оказалась на церковном съезде в Каролине, выкрикивала бы там в нужных местах “аллилуйя” и не подверглась пагубе... Но в этом ли решение? Ведь тогда ей придется, возвратившись, застать сцену ужасного погрома и разорения...) Я обдумывал эту сложную проблему, был очень обеспокоен и пришел уже в полное уныние, когда Маргарет Уайтхед вдруг с кратким непонятным восклицанием схватила меня за рукав и говорит: