.
Но есть и вторая опасность, которая примешивается к неустойчивости и является ее следствием: в силу царящего в душе беспорядка и скорости потока мысли в голову приходят помыслы, к которым мы просто не успеваем отнестись с вниманием и недоверием. Но за невинной внешностью этих помыслов может таиться опасность: они могут незаметно вносить в душу вредные побуждения и даже пороки. Помыслы витают в разуме подобно пуху, разносимому ветром, но некоторые из них, тронутые скверной, тяжелее остальных, и, словно намокшее перышко, падают вниз[[404]].
Исходя из этого, можно понять, какую роль Кассиан придает упражнению экзаменовки. Он объясняет это – устами отцов, собеседования которых составляют его книгу, – с помощью трех метафор. Метафора мельничного жернова[405]: подобно тому как вода вращает жернов, с чем мельник ничего поделать не может, душа приводится в движение «устремляющимися отовсюду потоками искушения»; прекратить это обуревающее ее движение она не в силах, но как мельник способен молоть хорошее или плохое зерно, пшеницу, ячмень или сорное семя, так и душа должна путем экзаменовки отделять полезные помыслы от «вредных». Еще один удачный пример дает образ евангельского сотника[406]: как начальник следит за движением воинов, приказывает одним выступать, а другим отходить назад, так и экзаменовка должна контролировать движение помыслов – отбрасывать те, которые нам не потребны, и, наоборот, сохранять и должным образом располагать те, которые способны сражаться с нашим врагом. И наконец, функцию экзаменовки можно сравнить с трудом меняльщика, который исследует монеты, прежде чем их принять[407]. Тут всё понятно: экзаменовка состоит в постоянном наблюдении за непрерывным и неуправляемым потоком всех помыслов, которые беспорядочно устремляются в душу, и служит механизмом отбора, позволяющим отделить те помыслы, которые можно принять, от тех, которые нужно отбросить.
Очертить специфическую задачу экзаменовки помогают рассуждения, которые Кассиан выводит из метафоры меняльщика. Когда ему приносят монеты, он должен «проверить» их на подлинность металла и чеканки. В области помыслов возможны различные варианты. Иногда они блестят, как будто сделаны из золота, но это – обман, поддельный металл (таков случай некоторых философских мнений). Иногда, наоборот, металл – настоящий, как слово, взятое из Священного Писания, но наш внутренний обольститель вкладывает в него ложное толкование подобно тирану, чеканящему на монете вместо царского изображения свое, незаконное и не имеющее ценности. Бывает и так, что металл – настоящий, изображение – правильное, но монета изготовлена в дурной мастерской. Это тот случай, когда сатана внушает нам некий принцип действия, который сам по себе хорош, но направлен на достижение вредоносной для нас цели: например, побуждает нас поститься не ради совершенствования души, а ради ослабления тела[408]. Наконец, монета, вполне законная и по металлу, и по изображению, и по месту изготовления, может со временем стереться или покрыться ржавчиной: подобным образом дурное чувство может проникнуть в достойную идею и тем самым уничтожить ее ценность (так тщеславие примешивается к желанию сделать доброе дело).
Таким образом, экзаменовка ставит в отношении cogitationes, накатывающих на душу непрерывным потоком, вопрос об истине. Но вопрос этот заключается не в том, чего доискивалась стоическая экзаменовка: истинна или ложна какая-то наша идея, верно или неверно выносимое нами суждение[409]. Нужно не выяснить, ошибаемся мы или нет, а провести различие между истинными и ложными идеями, между идеями, которые действительно являются тем, чем они кажутся, и идеями, вселяющими иллюзию. Нужно не пропустить обман. Экзаменовка заключается не в том, чтобы подумать и решить, хорошо поститься или нет. Монах знает, что это хорошо. Но он не знает, не является ли само возникновение у него мысли о посте в определенный момент уловкой Обманщика, который, укрывшись за спасительным принципом, тайком готовится ввергнуть его во грех.
Экзаменовка в самом деле производит discretio – различение, позволяющее следовать верным путем. Но это различение различает не между истинными и ложными представлениями: оно ищет источник помысла, его помету, то, что может нарушить его ценность. Речь идет о проверке «качества помыслов» – qualitas cogitationum[410] – путем расспроса себя о тайных глубинах, откуда они произошли, об уловках, орудиями которых они могут быть, об иллюзиях, в силу которых мы заблуждаемся не только и не столько по поводу того, что является предметом этих помыслов, – не только и не столько по поводу их объективной реальности, как будут говорить позднее, – сколько по поводу них самих: их природы, их субстанции, их источника. Тщательно экзаменуя свои помыслы, неустанно отделяя те из них, которые следует принять, от тех, которые следует отбросить, монах, соблюдающий послушание и имеющий хорошего руководителя, нацеливается не на то, о чем эти помыслы помышляют, а на движение помысла в том, кто мыслит. Кассиан называет это arcana conscientiae {лат. тайны совести}. Поднимается уже не вопрос об объекте мысли или об отношении мысли к своему объекту, а проблема субъекта мысли и его отношения к собственной мысли (кто думает в моей мысли? не обманываюсь ли я каким-либо образом?). Если вспомнить экзаменовку стоического типа, в которой проверка верности мнений должна была укреплять власть разума над движением страстей, очевидно, как далеко ушло от нее это исследование движения мысли, ее источника в субъекте и иллюзий себя о себе, которые она способна породить.
2. Необходимость признания
Если бы эта проверка помыслов и это постоянное разграничение принимали бы только форму внутренней экзаменовки, имел бы место парадокс: в самом деле, как тот, кто экзаменует себя, может с полной уверенностью распознать источник своих помыслов, как может он знать наверняка, что не ошибается в ценности, которую им придает, притом что от опасности обмануться – в том числе по поводу себя самого – не застрахован никто? Может ли мысль, оформившаяся в результате экзаменовки, быть более надежной, чем та, что ей подвергается? На этом-то и основывается необходимость признания – такого признания, которое не следует понимать как результат экзаменовки, сначала совершаемой исключительно внутри себя, а затем предоставляющей отчет о себе в форме исповеди. Речь идет о признании, которое должно быть как можно более близко к экзаменовке, выступать его внешней стороной, его словесным обличьем, обращенным к другому. Взгляд на самого себя и облечение в слова того, что этот взгляд обнаруживает, должны быть по возможности одним и тем же. Видеть и говорить в одном акте – вот идеал, к которому должен стремиться новоначальный: «наставляются {младшие} не скрывать по причине зловредной стыдливости никаких решительно помышлений, беспокоящих сердце, но только оные породятся, немедленно их открывать своему старцу»[411].
Но как признание может рассеять иллюзии, хитрости и обманы, осаждающие помыслы монаха? Как вербализация может сыграть роль верификации? Несомненно, дело тут в том, что старец, которому монах доверяется, может, используя свой опыт, обретенную им рассудительность и ниспосланную ему благодать, увидеть то, что от самого монаха скрыто, и дать ему советы и средства исцеления. Враг, который может настичь неопытного и несведущего, не устоит перед рассудительностью старца[412]. Кассиан придает этим советам духовных руководителей важную роль и даже показывает, к каким последствиям может привести неумелое руководство[413]. Но в то же время он наделяет сам факт словоизъявления способностью разграничения и силой очищения. Нахождение слов, их произнесение, обращение их к другому – причем, до некоторой степени, любому другому, лишь бы он был другим, – способны рассеять иллюзии и предотвратить обман со стороны внутреннего обольстителя[414]. Кассиан приводит несколько причин этой способности признания служить оператором различения.
Прежде всего, стыд. Если в каком-либо помысле трудно признаться, если он не поддается изречению и пытается остаться в тайне, всё это признаки его опасности. «Ибо лукавейший враг ни в чем не может обмануть и ниспровергнуть юного {монаха}, как приманив его посредством высокоумия или стыдливости к покровению своих помышлений. Они признают, что общий и ясный признак дьявольского помысла состоит в том, когда смущаемся оный открыть старцу»[415]. Чем упорнее помысел скрывается, чем настойчивее он уклоняется от слов, старающихся его ухватить, тем, следовательно, сильнее нужно стремиться его выследить и изложить в точном признании. Стыд, который должен удерживать от совершения дурных поступков, необходимо отмести, когда нужно проявить в словах то, что скрывается в глубине сердца: этот стыд есть бесспорная отметина зла.
Кроме того, существует космотеологическая причина того, что помысел, происходящий от духа зла, всегда стремится пустить корни в нашем сознании. Сатана, ангел света, был низвергнут в бездну мрака; теперь свет ему заказан, и он не покидает темные глубины человеческого сердца, где ему пришлось затаиться. Но признание вытягивает его на свет, вырывает из захваченных им владений и лишает силы. Он может царствовать лишь во тьме ночной. «Самое объявление и открытие перед отцами злых помышлений иссушает оные и ослабляет. Ибо как змей, извлеченный из темной норы на свет, старается убежать и скрыться, так и злые помыслы, будучи обнаружены откровенным признанием и исповедью, стараются бежать от человека»