Призрачный мир — страница 57 из 112

— Защищай свою ничтожественную жизнь, если посмелишься!

Рассмеяться он не успел. Защититься тоже. Огненный цветок вспыхнул в паре метров от него и поднялся на такую же высоту, едва не опалив ресницы. Антон отшатнулся, поскользнулся и завалился на спину. И это даже к лучшему, потому что в то место, где он только что стоял, ударил разряд молнии. Наверное, слабенький. Даже ничего не сжег. Но память, как тому старику, точно отшибить смог бы.

— Мои смертеносные удары неминующе посразят тебя! — продолжала визжать девчонка.

— Да погоди ты, дуреха! — закричал Антон, уходя перекатом от очередной атаки. — Не хочу я с тобой сражаться!

Но она не слушала и продолжала метать в него молнии.

Антон уже не смеялся. Наоборот, он почувствовал, как в нем закипает злость на эту офеевшую дуру. Даже не закипает, а нарывает. И через мгновение он точно знал, где именно находится этот нарыв. На левой ладони вздулся волдырь, как от ожога. Но кожу жгло не снаружи, а изнутри. И когда Антон понял, что не может больше терпеть, что огонь сейчас выбьется на волю, он вытянул руку в направлении девчонки, раскрыл ладонь и позволил волдырю прорваться.

К счастью, что-то она все-таки понимала в магии и за долю секунды до того, как стена огня прошлась по бывшей деревне и окрестностям, растаяла в воздухе. Ее саму не очень-то и жалко было, а вот поранить единорога очень бы не хотелось. Но, кажется, Антон его не задел.

Хотя, если честно, он больше смотрел на свою ладонь, чем по сторонам. Ничего особенного — рука как рука. Даже следа от нарыва на ней почему-то не осталось. И не болит совсем. В смысле, сама ладонь не болит. Зато все тело сделалось тяжелым, неповоротливым и отзывалось резкой болью при любом шевелении. То ли вдруг заново воспалились все ссадины и синяки, полученные за последние сутки, то ли это огнепускание на него так подействовало. И в голове словно все выжгло. Только слабо дергалась одна-единственная нехитрая мысль: «Вот оно, значит, как? Значит, и я тоже?»

Антон поднял голову и посмотрел на свежую полосу выжженной земли, наискось перечеркнувшую старое пепелище. Да, и он тоже. Он покачал головой и тут же сморщился от резкой боли в затылке. Ужасно захотелось домой. То есть не совсем домой, а на ту скамейку в парке. Обязательно нужно рассказать Вальке о том, что тут творится. А если он уже знает — еще лучше. Валька — правильный человек, он все поймет. Поймет, что нельзя это так оставлять. Нужно защитить мир мечты от малолетних визитеров, еще и говорить-то толков не научившихся, но уже получивших в дар от неведомых богов невероятное могущество. Понятное дело, вдвоем тут не справиться, потребуется помощь. Но не от Пискунова с его отморозками, это уж точно. Придется создавать свою организацию. Секретную службу, тайную полицию для борьбы с этими ведьмами и феями. Вот именно, инквизицию. Антон уже и название придумал подходящее: ауто-да-фэ.

Марина МаковецкаяОсенний день без рая

Человек, сидящий за столом, едва заметно шевельнулся — или почудилось? Лицо в тени, выражения не разглядеть.

Обстановка вокруг видится неясно, стены колышутся, будто застланные туманом. И тихо. До чего же тихо…

Я шагнула к столу. С трудом разлепила губы, но не смогла выговорить ни слова.

— Ты чувствуешь, что я для тебя — как друг, — сказал сидящий. — Как самый близкий человек. И в то же время ты боишься. Нелогично. Разве это страшно — облегчить душу?

Ну же, сказала я себе. Усилие, точно тяжелый камень сдвигаешь с места. И слова полились сами, как поток.

— Помню, утром летела через город, и модуль был переполнен… (Говорю или думаю? Думаю или говорю?) Обычная утренняя давка. И эта девочка, когда я ее случайно толкнула — лицо у нее вдруг стало таким растерянным… Ерунда, конечно. Но вспомнилась другая девчонка, Алена, которую мы дразнили в школе. Давно-давно. Как она смотрела на нас — тот же испуг…

Тень так плотна, что не видно глаз сидящего. И все же ощущение пристального взгляда:

— Про Алену ты уже рассказывала. Вспоминай главное.

Да есть ли вообще у него лицо?

— В детстве мы часто ругались с отцом. Я все делала наоборот. Папа ругал за то, что часто лазила в виртуал. Мол, пойди побегай, для здоровья полезно… Хотел, чтобы стала юристом, поступила в юридический лицей. А я уже тогда мечтала быть программером. И теперь…

Я говорила, и страх окутывал меня. Не это сейчас было важно, не детство и даже не отец, а другое, более глубокое… глубже, чем хочет узнать сидящий… и вот об этом важном — ни слова. Молчи, молчи. Но могу ли таиться, когда он видит меня насквозь?

— Опять не главное… — мягко сказал безликий. — Доверься, прошу тебя. Я лишь твое отражение, ничего кроме. Зеркало, которое сделали люди. Программа. Страшиться тут нечего.

Почему-то пришло в голову, что будь у сидящего лицо — глаза скрывались бы за черными очками.

— Если ты отражение — пусти меня к родителям! — выкрикнула отчаянно, глупо. Сама от себя не ожидала. Впрочем, ведь и крик здесь — это не больше чем мои мысли?

— Я пущу, — человек встал. — Может быть. Если поговоришь о своих сомнениях. О безверии… Подумай — я всего-навсего хочу тебе помочь.

Что-то шевельнулось у него за спиной. Белесое, светящееся.

Крылья?

Страх уходил, растворяясь в малознакомых чувствах — легкость, умиротворение…

— Утром подумала со злостью: вот ввели принудиловку в школе, — виновато проговорила я. — Раз в месяц исповедь… А потом и до взрослых доберутся. Что же это получается — рай как обязанность?

— Я лишь программа. — Безликий, похоже, улыбнулся. — Но тебе не кажется, что люди должны чувствовать уверенность в своем завтра? Уверенность в посмертном блаженстве? И разве не на этом строится мораль?

Он знал, явно знал, что мне хотелось услышать!

— Но… человечки в коробочке, — сказала по инерции, словно защищаясь. — Машинный рай…

— А чем это хуже любого другого рая?

— Не знаю. — Я медленно качнула головой. — А зачем вообще нужен рай?..

…Мы стояли молча, глядя друг на друга, — не помню, сколько времени прошло, — за спиной безликого вдруг зажглось белое сияние и, разгораясь, поглотило его, — остался только сотканный из света овал — я поспешно прикрыла веки.

И сияющая фигура сказала:

— Прощай. Я буду надеяться, что ты придешь снова. Уже ради себя, а не для родителей.

Он начал читать, будто по списку:

— Владислав и Ирина Самойловы, год первого таинства у обоих — 2067-й, погибли в авиакатастрофе в 2071-м. Последняя запись — за два часа до происшествия. Исповедались за три месяца до гибели.

— Да, — невольно прошептала я.

— Откроешь глаза, увидишь ворота. В них входи. И помни — дается одно свидание на пять лет твоей жизни…

Сияние, пробивающееся даже сквозь веки, погасло.

«Ворота» оказались простой двустворчатой дверью, над которой ярко горела свеча. Створки, кажется, расписаны полустершимся узором. Я подошла к двери и нажала ручку.

Исповедь закончилась.

* * *

Мама с папой были давно уж в возрасте, когда решились на первую исповедь. Может, предчувствие… Во всяком случае, прежде они из принципа ни во что не верили — ни в бога, ни в милости государства, ни даже в новомодные виртуальные ухищрения. А неорелигия объединила в себе и первое, и второе, и третье… И потому-то родители порядком огорошили меня, заявив, что хотят обратиться в новую веру.

Странно, но мы почти об этом не спорили. Наверное, оттого, что я уже тогда жила отдельно.

А через четыре года был тот рейс. Когда я обратилась в епархию, мне ответили, что личности моих родителей благополучно проинсталлированы (последнюю запись мама с папой сделали в самолете) и находятся в чистилище, поскольку для рая накопилось слишком много прегрешений, да и с момента исповеди прошло немало времени.

Я долго плакала и чуть не покончила с собой.

Спустя полтора месяца подала заявку на исповедь. Для кого-кого, а для меня вот уж странный поступок… Но другого пути свидеться с родителями, кроме официального, нет.

* * *

За дверью было темно. Темнее ночи — настоящей, не освещаемой городскими огнями и притом беззвездной… хотя вряд ли я когда-нибудь видела такую ночь. Абсолютная, безликая тьма.

Сделав несколько шагов, я обернулась. Исчезла ли дверь, или просто погасла свечка? Не хотелось возвращаться и проверять.

Куда идти? В пустом пространстве неощутимая опора держит меня. Или, может, нет вовсе опоры — тогда как же я шла, а сейчас стою?

Тишина.

В темноте плывут, возникнув ниоткуда, две тускло светящиеся, прозрачные… тени? Или люди?

— Мама, папа, это вы?

Изображение проясняется, на лицах (я теперь уже вижу лица) слабо проступают черты.

— Как живешь, Алечка? — Папин голос звучит явственно, словно он говорит мне на ухо; но не шевелятся губы.

— Я ничего, нормально. А вы-то как?

Слова идут на язык бесцветно-обыденные — других не находилось и в жизни, то есть в реале…

— Мы здесь, спасибо Вышним Силам, хорошо. Все лучше, чем совсем не быть.

Их голоса сливаются, и уже не различаю, что говорит отец, а что мама. Неправда, в жизни было не так!

— Темно тут, доча. Грустно. Мы молимся и ждем.

Я пытаюсь вспомнить, что знала о чистилище из старых книг (родители мне мало о своей вере рассказывали). Хотя старохристианские представления в чем-то отличаются, наверное… Вспомнился Данте: таскают каменные глыбы… сидят слепые, с зашитыми глазами. Нет, даже совсем не то.

Мама с папой молчат и — чудится или нет? — слабо головой кивают. Будто в такт своим мыслям.

— А вы… — начала было я и осеклась. Спросить хотелось: а что вы чувствовали тогда, в последнюю минуту? Когда самолет падал? Но это плохой, жестокий вопрос; да, главное, и бессмысленный: последнее, что они должны сознавать, — запись за два часа до катастрофы. Как обычно, записались вместе — чаще мама напоминала папе, но иногда и наоборот.