Призрачный поцелуй — страница 46 из 49


Дорога выдалась легкой, но длинной – длиннее, чем когда на том ее конце кто-то встречал. Я останавливалась везде, где только можно остановиться: в кафе при заправках, на поворотах к сосновым борам, на пунктах отдыха для дальнобойщиков. Шоссе, к одиннадцати часам уже источающее раскаленное марево, вилось сквозь болотистые низины и вымирающие села – слишком лощеное для разрухи вокруг. На повороте к Твери я на мгновение задумалась – а что, если вжать педаль газа и умчаться на север? До Питера, до Карелии… отречься – не моя это забота – и свить гнездо у какой-нибудь тихой реки.

Но все равно нырнула влево, туда, где отшлифованный асфальт обрывался в варварскую насыпь песка и щебня. Приветствовали меня лишь ржавые топи, ощерившиеся лысыми остовами. Лет десять назад, когда бабушка еще с радостью приглашала друзей отдохнуть на природе, кто-то из ее знакомых принюхался и пробормотал: «Злая у вас земля, гнили много». Тогда гниль меня волновала мало, а с тем мужчиной я больше не обменялась ни единой фразой, но почему-то сразу ему поверила – и отныне, вылезая из машины, слышала тяжелые сладковатые ноты.

Жаль, они не отражались в объективе.

Я обещала себе не работать, но без камеры маялась как без рук – поэтому, извлекая ее из чехла, оправдывалась: не так уж часто удается запечатлеть ястреба, кружащего над церковными куполами, или илистые озера, или борщевик на невозделанных полях.

Чем ближе к деревне, тем труднее становилось дышать, словно что-то наползало на грудь. Облокачиваясь о капот, глотая теплую воду и прокручивая свежие фотографии, я почти надеялась, что хотя бы на одной мелькнет тень-не-тень, вперит в око камеры костяной палец. Однако снимки – русская печаль – не выделялись ничем.

Деревня таилась в лесу – тот брал ее в кольцо столь плотно, что отсекал районы друг от друга: дома ютились в проплешинах между дебрями. Дети могли заблудиться и очутиться в другом селе, даже пробираясь сквозь прямую просеку. Чаща жадно поглощала все, что принадлежало людям: стоило хозяевам разлениться или семье уехать, она сметала заборы, крошила стены, пожирала бани и сараи, пока не подминала под себя участок целиком – и не бралась за следующий.

Я в лес не ходила. Не сомневалась: шагнешь не туда, потеряешься – и ни за что не выберешься, как ни надевай одежду наизнанку, а башмаки – наоборот. Звуки таяли там, будто на дне омута. Бабушка зазывала по ягоды, но я запиралась в комнате, пока она, ворча, не закрывала калитку и ее пестрый платок не расплывался вдалеке.

В последний раз я навещала ее здесь года два назад – прежде, чем она заболела и мама увезла ее в город. Никто из нас не предположил бы, что деревня обезлюдеет столь быстро; теперь же избы оседали в грунт, и владели ими лишь птицы да беспризорные собаки. Признаки жизни подавала только центральная улица: брезентами над огуречными рядами, ухоженными яблонями, веревочными качелями. Три старухи, ковыляющие по обочине, подозрительно зашептались, едва я обогнула их на своей «Тойоте».

Дом бабушки располагался на отшибе, окнами в лес. Раньше по соседству с ним торговала козьим молоком румяная дама, баловавшая детей сахарными кубиками, но после ее смерти хозяйство угасло; бабушка отодрала доску от изгороди, чтобы косить там траву – иначе змеи свили бы гнезда. Другой участок, тот, что напротив, дотла сгорел в пожаре – на пепелище никто не вернулся, и его скорбно, будто саван, застилали осины.



Когда я припарковалась перед воротами, солнце уже перевалило через зенит. Заглушив мотор, несколько минут просто сидела в салоне. Не хотелось ступать в дом, холодный и безымянный, как сотни чужих руин по пути сюда. Я знала, что увижу, и часть меня ликовала – раз ее не стало, сумасшествие должно развеяться, разве нет? – а другая пульсировала: как это место может существовать без нее?


К бабушкиному участку чаща была беспощадна: если бы не уродливая роспись на чердачных ставнях, которую я вырисовывала еще первоклашкой, то ни территорию, ни дом было бы не узнать. Дикость уничтожила грядки и сад: всюду, будто сорняки, пробивались маргаритки; вишни и груши поникли, стесненные крепкими березовыми стволами; там, где раньше зрела морковь и капуста, вырыли норы кроты. Ограда кое-где сминалась под натиском могучих вольных деревьев. При мысли об их узловатых корнях – шевелящихся, будто паучьи лапы, плетущих сеть, заманивающих добычу – меня затошнило.

Чащобу нельзя пускать на порог. Есть лесное, а есть человеческое.

Калитка натужно скрипнула, но поддалась. Ворот для автомобилей нет, как бы я ни возилась с проржавевшей щеколдой, поэтому «Тойоту» пришлось оставить снаружи.

Выезжая из Москвы, я гадала, в каком состоянии обнаружу избу – воры вряд ли устояли бы перед покинутым жилищем, – однако стекла остались целыми, а дверь и не пытались взламывать. Лампочка в коридоре загорелась, лишь чуть мигнув. Поблескивали ряды пустых банок, пучки благовоний под потолком издавали пряный аромат. Сняв босоножки, я прошла в обеденную, где обычно стояло колодезное ведро; вода в нем оказалась прозрачной, набранной словно бы только что.

Я хмыкнула, нервно, по привычке, прокрутив ключи на пальце.

Изба всегда была ветхой и кособокой. С балок сыпались жучки и кусочки мха, в стенах скреблись мыши, из подпола тянуло плесенью. Если мы предлагали бабушке помочь, она упиралась: ничего не надо, мне все по душе, – и здесь так ничего и не изменилось. Разве что сильнее провалилась крыша да потускнела непобеленная печь. Изба будто состояла из пещерных альковов или монастырских келий – низкая, коренастая, тесная. Точь-в-точь землянка, водрузившаяся на курьи ножки. Когда маленькую меня оставляли в ней одну, я орала, захлебываясь, и даже теперь помнила, как почтенный дом не желал меня в себе. Он хотел, чтобы живое, любопытное замолчало, а я обливалась слезами, обещала быть хорошей, только, пожалуйста, не бросайте меня, будьте со мной рядом.

Мурашки, прокатившиеся по позвоночнику, я списала на усталость – и принялась выгружать вещи из машины.


Обустройство я завершила уже вечером, осознав, что предметы едва различимы в растекшихся сумерках.

Вдалеке зажглись огни: как скитающиеся фонарики, пляшущие на холмах. Включив свет в каждой комнате, я извлекла из шкафа железную лампу, которую бабушка приторачивала к крыльцу; под балкой как раз сохранился крючок, и ее получилось пристроить так, чтобы она освещала террасу, где я планировала скоротать ночь. К ореолу тут же слетелись мотыльки. Воздух остывал, но я скорее промерзла бы насквозь, нежели вернулась в избу, и, пока кипятился чайник, поставила под козырек около входной двери стул: точно туда, где отдыхала бабушка – обмахиваясь веером и умиляясь кошкам, что дремали в ложбинке между двумя стволами ее рябины.

Чашка с кофе приятно обожгла ладони; я извлекла сигарету из упаковки, но не закурила. Бабушка не выносила табачный дым и курить выпроваживала за забор. В ее закутке на крыльце благоухало анютиными глазками, пересаженными в горшки, и давным-давно лишь в этом крошечном углу во всей деревне я чувствовала себя в безопасности. Если успеть спрятаться в нем, ничто не посмеет тебя ранить или поймать, как в священной игре с нерушимыми правилами: кто «в домике», тот неприкасаем.

Фильтр я прихватила лишь губами, пока застегивала на молнию толстовку, и уже почти убрала сигарету обратно, когда поблизости раздался топот копыт. Я отвлеклась, озираясь: лошадей в окрестностях разводили, но, в отличие от коров, деревенским обочинам они предпочитали пастбища. Эта же скакала бодро, галопом – несла всадника.

Всадницу.

Они остановились около машины; лошадь – конь – всхрапнула, мотнув головой. Упругие мышцы перекатывались под взмыленной шерстью; он пританцовывал, косясь на хозяйку – почему нельзя бежать дальше? В стойле чахнуть ему явно не позволяли – как, должно быть, он упивался свободой…

– Тетя Аглая не любила дым.

Голос у всадницы был гулким, гортанным. Сигарету изо рта я вынула рефлекторно.

Смотрела она мрачно – то ли на меня, то ли на что-то за моей спиной. Я махнула рукой, приветствуя ее, – она ничего не сказала, но и коня не пришпорила. Пришпоривать его, впрочем, было нечем – управляла она им без седла и без сбруи; наверное, упивалась свободой тоже. От того, чтобы обернуться – убедиться, что позади ничего нет, – я удержалась титаническим усилием. И сама не заметила, как впилась в деревянные перила. Выуживать занозы будет тем еще удовольствием.

– Ты знала мою бабушку?

Она дернула плечом. Конь переступил с ноги на ногу, но наездница не шелохнулась, продолжая высматривать что-то за мной. Зажигалка стала нестерпимо соблазнительной; что бы здесь ни происходило, мне это не нравилось. Ни юная дева, понукающая разгоряченного скакуна прямиком в лес, ни то, как она отклонялась туда, где тени гуще, а свет реже; ни то, насколько склизко сжалось в моем собственном желудке.

От вымученной улыбки свело скулы.

– Меня зовут Лера.

Всадница не торопилась, чего-то хотела. Демонстративно медленно зашнуровав кроссовки, я спустилась по ступеням. Семь шагов по подъездной дорожке, истошный скрип щеколды. Если бы девушка исчезла – словно туман, без единого звука, – я бы не удивилась. Но она даже снизошла до того, чтобы спешиться и скупо бросить:

– Настя.

Ни руки для рукопожатия, ни кивка. Вблизи ее глаза оказались абсолютно черными, как у охотничьего пса.

– Ты сюда надолго?

Теперь плечом дернула уже я:

– Пока не приведу все в порядок. Так ты знала ее? Я не видела тебя на похоронах.

– Я не хожу на похороны.

Сверчки в неповоротливой тишине стрекотали едва ли не истерически, и рваным жестом я все-таки зажгла сигарету. Обычно это считывалось как вызов, но девушка – Настя – не отреагировала примерно никак: лишь зрачки метнулись, прослеживая движение, но затем взгляд ее снова рассеялся, словно она отстранилась куда-то – подальше отсюда.

– Что ж, – хмыкнула я, – славно поболтали. В таком случае…