Призрак колобка — страница 17 из 34

– Последний вопрос. Скажи, кретин, – обратился к школяру другой член Группы здоровья, толстоватый и лопоухий. – Чем наш мир живее животного, эксистенцально?

– Протестую, – возопил крючконосый член. – Такой сложный вопрос может задавать только уровня идиот, а не попало кто. Мальчик, скажи, чем мир животного отсталее от нас, сакраментально?

– Дядьки, – ответил плотненький мальчик с блудливыми глазками любимца девчат. – А я вот так скажу, – и он вдруг встал на верхние лапы и прошелся на них шаг-два, чуть не заваливаясь на зеленое сукно комиссии.

– Иди-иди, – застонала комиссия, – атлет… гомик.. комик.

– Практически здоров, – рассудительно повторил Аким. – И по простым и наглядным результатам в арифметике, особенно в делении, и в начертании.

Поднялся шум. В комиссии бушевали:

– Вы нам тут мину свою хорошую не ложьте в парту, под ложе электората…

– Это вообще позиция для полиции – порыв третьих и четвертых колонн общества… столбов… столпов. Подрывник взялся…

Наконец угомонились, влепив нижнюю категорию.

– Следующий, – сверкнув очами очковой змеи, выкинула сухая дама с подростковым костыльком в обнимку. Вошла бойкая толстенькая девчушка с косой до трусов и умненьким пробором на крупной, твердой голове.

– Как, господин от Сената, вам контроль воздуха? – спросил вдруг Председательствующий у меня. – Не мешает? Не слишком сгустили?

– С учетом отчетности пока сопоставим с горным амбре, – отчебучил я. Комиссия согласно закивала.

– Скажи девочка, – влез Аким Дормидонтыч, – скажи стих. Умница прочитала стишок про «идет медведь… качается…». – Скажи уравнение, – попросил Аким.

– Если корень из Х, то равен У, – точно сообщила ученица.

– Практически здорова, – заверил комиссию аптекарь.

– Вы нам ноздри не заговаривайте, – вскочил крючконосый. – Все у него практически. Скажи, девочка, а у тебя в классе есть плохие ребята? Нездоровые?

– Все уроды, – сообщила школьница, оглядываясь. – За косу хватают, хоть брейся. Один рыжий к попе уже приложился. Тоже, ума палата. Платон-Ньютон. Хотите спляшу, камаринскую. И-и-ех, – и девчонка, широко расставив руки, собралась пуститься в пляс. – Праздник так праздник!

– Иди-иди, девочка, – зловеще произнесла очковая змея, поправляя съехавший на кости ягодицы нулевой бюстгальтер. – Еще напляшешься.

– Урода или имбицила? – спросил Педседатель.

– Практически здорова! – взревел взбешенный Аким.

– Ага, щас! – возразил крючконосый. – Я тут… в другой комиссии… меня всюду, с удовлетворением… спрашиваю у одного маломерки – поверите? – простейше – куда текут реки знаний? Так молчок.

– А куда это они у тебя текут? – подозрительно прищурился на первого вислоухий. – Куда это мимо народа?

– Не ваше дело, – был ответ, и двое смертельно сцепились. – Это вы народ!

Вислоухий взбеленился и полез на крючконосого:

– А с тобой уже раньше наблюдалось: спрашиваешь школяра – кто больше любит, мы – НАШЛИДа, или НАШЛИД нас. А сам ответь перед Комиссией.

– Вывести этого ушастого вон! Долой! – вскричал противник, почти клюя соседа носом. – Такого не знать. Не знает простейшую: эта любовь неизмерна, и тут и там – безмерима. А кто мерит, мерин, того под угол зрения. Померить хотел, жук косоглазый?

– Протестую, – застучал ушами вислоухий. – Этот тоже подрывник задает простейшие вопросы реально специально. Задал: цвета флага северных, это и сосунок догадается. Снег – белый, тайга зеленая, а мишка бурый. А сам отвечает серобурмалиновый. Какой малиновый? Сам ты, вон, малиновый.

– Ну нет, этого я так не оставлю, все опишу про твои инсинуции: про день круговорота знаний и День колобка, не отвертишся органам.

Пришлось председателю разводить крикунов:

– Молчать! Все вы тут с совещательным голосом. Молчать, а то с вещами, и добрая дорожка…

Я, крадучись, вышел из аудитории-амфитеатра, сел на скамью в углу и погрузился в то, что другой постеснялся бы обозвать мыслями.

Через час заседание завершилось, и комиссонеры, дружно переругиваясь, вывалили из зала. Аптекаря не было. Я спустился вниз и нашел учителя, полуслезшего с кресла, полулежащего на грязном паркете в плачевном состоянии.

– Домой, Петруха, – просипел аптекарь, хватаясь за сердце. – Домой…

Как мы добрались до подсобки-првизорской – русская песня. Лишний раз напоешь ее – диабет, другой раз растянешь – перфорация желудка, невзначай затянешь – сыпь по всей роже и струпья на совести. Доползли, подрядив самоходную тачку в Фундаментальном гараже. Работает безотказно на тягловой силе силоса.

– Я вижу, ты с новостями, – прохрипел Аким, рухнувший на диван и обложенный Дорой грелками и травами на вены ног и мазями на спину. – Говори, а я посплю. Мне тебе тоже нужно… сегодня… все… – и уснул.

Зная привычку учителя вникать во все из сна, тихо начал я свой рассказ, причем упустив про коврик под девушкой Тоней. Потом на четверть часа замолк.

– Значит, говоришь, вода? – очнулся аптекарь, безумно водя глазами по стенам. – Знаем. Ты вот что, с главными избирателями не слишком… подставят за полстакана… Да, вода. Сам влез, распознал. Умник. В два пополуночи? Это уж теперь да. Умираю я, Петруха, прости…

– Да что вы, Аким Дор…

– Молчи. Прости, милый, старика, умираю. Я тебе не пособник, – и учитель произнес краткую речь, которая врезалась и которую помню и поныне. – Мы все думаем, рождены спеть свою песню, исполнить арию души. Ан нет, полжизни подпеваем подлецам, рассчитывая отыграться на более крупных ставках. Опорожнить сор, вытрясти из трухлявой совести. Ан нет. Полжизни мечемся на мелочах, на горохе честных будней, бравируя презрением к негодникам и прозрением злобы дня. Чепуха. Но, Петруха, и выскочить на гребень событий с горящими знаменами, с полыхающей майкой и тлеющей башкой – тоже, знаешь, не подвиг. Каждый решает сам. Подняться выше и, расправив грубые ладони и кургузую грудь, слететь вниз – всем дав повод к полету и высоте – знаешь, полная дурь. Все – чушь. Вот так и вышла жизнь. Прошла мимо, зря, впустую. Детей нет, один ты. Дора – дура, хоть и любила меня, подлеца. А я любил только правду, которой нигде и нет. Теперь я помру, гордый за себя, за свой тусклый путь. И гордый за тебя. Потому что каждый выбирает сам. Сам решай, ты вместо меня, совершившего одни глупости, или не сам? На тридцать седьмом кордоне ржавая задвижка, мне к ней уже не пролезть… Прости старика… Гидродинамический удар… сохранение импульса движения… бог с ним со всем… черт с ним… вались все оно… – стал чуть бредить учитель побелевшими губами, потом опять посмотрел на меня здраво, лукаво и весело. – А ну дай лапу, погадаю, – и схватил мою ладонь и, слабо удерживая, сжал ее.

Вошла Дора и велела мне убираться, чтобы больной спал, а не мучился возле разных там… И я ушел. Была уже ранняя ночь.

* * *

Была уже ранняя ночь. Темно-сиреневая туша огромной тучи заполнила весь верх, который отсюда, с жалкой позиции маленького человечка, выглядел как дно перевернутой преисподней, залитой грехом и слезами посудины. Лишь в дальнее далеко, где мой край обретал пределы, на севере и юге, закатившее глаз солнце еще доплевывалось лучами, освещая с одной стороны нары, сходки, угрюмые буреломы из болотной хвои и нюхательных грибов и вечную мерзлую мглу, а с другой перегретые от дневного жара лезвия ятаганов и жалящие небо острия минаретов, восторженная песня муэдзинов и еле слышный свист из ноздрей пленных рабов, тихую радость зашторенных жен и проклятия безводной, иссохшей, с треснувшими губами и шершавым покатым лбом земли.

Я шел к краеведческому музею, как ползет заговоренный терпкой травой муравей, таща не вне, а внутри себя мертвого соплеменника, спотыкался, будто был обычный в тяжкую умирающую осеннюю пору обессиленный своим весом шмель, ничего не успевший за лето, кроме жужжать и потеть, я стал и хотел стать полусгнившим листом, слетевшим наконец с тупого дуба или любимицы висельников осины, чтобы наверняка спастись от проблем, упасть в землю и тихо гнить, создавая гумус, то есть рай для идущих вслед. Мне было все равно, еда и вода, сад или ад, сон или явь. Ведь, кажется, теперь только безразличие еще держит мир.

В глубоком длинном темном подвале Музея в углу с тряпьем ковырялся старший техник Афиноген.

– Чего приперся? – мокро кашляя, спросил он меня.

– Не знаю, – философски заметил я. – С одной стороны, жрать не разучился, а сдругой – тошнит от верхней жизни, – я ткнул туда пальцем. – С третьей… хочу что-нибудь где-нибудь взорвать… чтобы рвануло так… чтобы даже у попов крыша съехала.

– Ну ты террорит, – приклеил меня техник. – Пашка чтоль ты?

– Тут внизу я Павел, блин. А наверху… наверху я козел дойный и овца без племени-рода. Племя неполноценное и младое.

– А ты не буйный? – опасливо воззрился техник, человек для Нюрки явно мелкий, но жилистый.

– Не сомневайтесь, просто отец заболел.

– Тада… как скажешь. Робить-то будешь, или отсидеться пришел? Как все.

– Могу, – сообщил я вяло. – Какой вентиль крутить?

– Нюрка собчила, ты робить больше их пола горазд. С уважением против тебя.

– Это зря. Начинаю с охотой, не отгонишь, но быстро гасну. Надоедает до икоты.

– Так все, – мирно согласился Гена, стуча железом по железу. – Иди, вон, в третью дверь, большой вентиль на два оборота по стрелке. Кто это «оборот» знаешь?

– Крутились, – скупо сознался я.

В тухлой тусклой комнатенке я провернул огромный вентиль, и где-то в невидимой трубе ухнуло и понесло, пахнуло вонью и нечистью, дохнуло затхлым, кислым и негодным.

За моей спиной маячил Афиноген:

– Журчать начнет, закрывай, – бросил он и ушел.

Когда я вернулся, техник сидел на тряпье и сосал полузатухшую папиросу, из которой трубой валил дым, как от тонущего буксира.

– Афиныч, а куда канализацию сбрасываем? – спросил я, присев рядом.

– Тебе зачем? Бросаешь, и бросай. Нашел о чем заботу. А ты не стукачка случаем?