Призрак Небесного Иерусалима — страница 38 из 51

– Нам ни к чему, – тихо сказал первосвященник, не отводя от Кентия внимательных глаз, – чтобы все узнали про количество наших общин, про людей из наших, живущих светской жизнью. Не потому, что это преступно, но потому, что, крича о вере предков наших на всех углах, мы ее и предаем. Наша правда в молчании, что появилось раньше слова.

– Я не уверен, что смогу в чем-нибудь убедить Машу. – Иннокентий тряхнул головой. – Она вполне самостоятельна, упряма и почти всегда достигает своей цели.

– И пусть достигает. – Старик погладил бороду. – Цель святая – поймать убийцу. Только она ищет его не там, где следует, а когда осознает свою ошибку, зло уже будет совершено. А ведь нельзя, чтобы к добру шли злыми путями…

Они помолчали – ангел пролетел.

– Я постараюсь, – сказал наконец Иннокентий. – Но ничего не могу пообещать.

– Хорошо, – степенно кивнул глава общины.

– Постарайся, – добавил отец. И оба гостя поднялись и прошествовали в прихожую. Там старик перекрестил Иннокентия и вышел, а отец молча сжал плечо своей тяжелой лапищей. Закрывая за ними дверь, Кентий подумал о том, что бы сказали отец и глава общины, если б знали, что он сам, лично, участвовал в расследовании, которое сейчас рискует дискредитировать беспоповскую общину. Он вернулся на кухню. Три чашки с красным остывшим чаем так и стояли на столе. Как три купели, наполненные кровью. Иннокентий хмыкнул и вылил чай.

Одна фраза первосвященника крутилась у него в голове: «Нельзя, чтобы к добру шли злыми путями… Нельзя…»

Андрей

Маша согласилась поехать на дачу к Андрею, когда тот уже довез ее до подъезда.

– А хочешь, – сказал он, независимо выдувая дым в открытое окно старенького «Форда», – поедем ко мне?

Они еще даже и не целовались – по дороге, как назло, им была сплошная «зеленая улица», и Андрей только сжимал влажную Машину ладонь в своей, перехватывая другой по очереди руль – коробку передач.

«Поедем ко мне, – мог бы он сказать, – и я покажу тебе Раневскую, это тот еще актер погорелого театра… Или я покажу тебе, какое жилье снимает мент, не берущий взяток: покажу тебе протертую до белого нитяного остова клеенку на круглом столе на веранде или скрипучие разномастные стулья, вафельное замызганное полотенце у заедающего дачного рукомойника, пошедшие пузырями – от зимних еще заморозков – обои. Мне многое есть чего тебе показать – такого концептуального, прямо ужас-ужас! Это вам не предметы изысканного антиквариата».

Почему, задавал он себе не раз риторический вполне вопрос, чтобы привести девушку к себе, надо пообещать показать ей что-нибудь совершенно не относящееся к делу, вроде коллекции блюзовых пластинок или японской миниатюры? Ведь можно, напротив, пообещать кучу всего интересного, к «делу» относящегося, разве нет? Он посмотрел искоса на Машу и покраснел.

– Только если ты дашь слово не пугаться, – добавил он вслух, – моего бардака.

Маша повернула к нему бледное, как у эльфа, лицо с кажущимися прозрачными в темноте глазами:

– Вези уж, – сказала она и до боли стиснула ему руку.

И он с визгом тормозов (так вот для чего нужен был на самом-то деле спортивный двигатель!) быстро, пока она не передумала, рванул с места, вылетел на проспект и понесся по нему, пустому ночью, туда, где в темноте не станет разницы между ними. Скорей, скорей. Он чувствовал, как от перспективы оставшейся им обоим ночи приливает к голове кровь, ему стало жарко, несмотря на ветер, бьющий из двух открытых передних окон.

Он вел машину мастерски, будто находился в другом измерении, или играл в компьютерную игру, или был под наркотиком: а он и был под ним, только натурального разлива. Эйфория делала глаза более зоркими, реакцию – мгновенной, но при всей своей сосредоточенности на дороге он чувствовал второй рукой, когда переключал передачу, легкое прикасание к ее голой коленке – Маша сидела, свернувшись клубком, и тоже сосредоточенно смотрела на дорогу: скорей же!

Вот они выехали за МКАД, свернули на шоссе, вот уже дачная, центральная в их садоводстве улица, и по сторонам выстроились молчаливые темные дома, а воздух стал свежей, запахло травой, мокрым песком… Наконец он остановил машину у калитки, выключил зажигание, выдохнул и повторил, как заклинание:

– Ты только не пугайся моего бардака.

Но Маша уже вышла из машины, потянулась по-кошачьи, глубоко вдохнула и улыбнулась ему, взяла за руку. Андрей отворил калитку, они прошли к дому, поднялись на крыльцо. Изнутри, с веранды, на свободу стал рваться Раневская, счастливо лаять с подвизгом и, когда Андрей наконец открыл дверь, бросился к нему, чуть не снес с ног, исполнил положенный танец счастливой собаки, заждавшейся ужина и прогулки по темному участку. И Андрей чуть дольше, чем надо, трепал Раневскую, приговаривая:

– Вот, дурень, смотри, это Маша, Маша, Маша!

А Раневская и сам видел Машу и бесцеремонно лез ей под юбку, бодался жесткой лобастой башкой в ладони, царапал лапами голые коленки.

Наконец Андрей покормил беднягу и выпустил побегать в сад – в сад, в сад, все в сад! И впервые с того момента, как открыл дверь дома, повернулся к Маше, на которую избегал смотреть, потому как эйфория уступила место нервозности. Где, черт возьми, у него любовный инвентарь: свечи, бутылка хорошего вина? Какое-никакое шелковое белье на худой конец? Вот у Кентия, подумалось ему, это все уже было б наготове…

– Хочешь чаю? – спросил он. – Только у меня к нему ничего нет…

Маша молча помотала головой, сделала шаг, и Андрей прижал ее к себе до боли, притянул за затылок, уткнулся губами в шею рядом с ухом, жадно втянул запах и от него, от этого «правильного», глубинно-своего запаха, вдруг перестал соображать, а вместе с тем рефлексировать по поводу не шелковых и даже несвежих простыней. И кому нужно это вино? И свечи, если в окно смотрит дачный фонарь…

Ах, черт возьми, Маша Каравай, какая же ты тонкая и нежная повсюду, куда добираются мои жадные пальцы и губы, как любой изгиб ложится точно в руку: будь то гладкое колено, шелковое плечо, мягкость и упругость маленькой груди, впалый живот. Как могло ему показаться, что она чужая, когда она сделана была под него, для него? Тебе не больно, милая, что я так крепко сжимаю все, до чего могут дотянуться ставшие внезапно жадными руки? Маша, Маша, что ж ты делаешь со мной?! Смотри, Маша, смотри мне в глаза! Но она уже крепко сомкнула веки, изогнулась с тонким стоном в последней судороге и прижалась к нему жарким телом. И он сам не выдержал-таки, закрыл глаза, и его накрыла звенящая пустота.

* * *

Зверски хотелось курить, но Машина голова покоилась на его плече, и он боялся пошевелиться. За полуоткрытым окном тихо шелестел ночной дождик. Андрей пощупал простыню – она была влажной, пот медленно просыхал и на его груди, в которую она уткнулась носом, а в комнате заметно похолодало. Андрей натянул ей на спину одеяло – еще простудится, не дай бог. Он слушал шум дождя, вязкое хлюпанье собачьих лап под окнами – то Раневская наслаждался долгожданной прогулкой. Андрей был полон счастьем, полон, как то старое цинковое ведро, выставленное им за дверь еще вчера утром с целью собрать дождевой воды.

Их разбудил не скрип половиц под собачьими лапами, и не солнечный луч, беспрепятственно проникший сквозь незашторенное окно, и даже не громкий обмен новостями соседей справа и слева через Андреев участок в шесть соток, а нежный перезвон мобильного телефона. Андрей облегченно выдохнул – трель была не его – Машина, а значит, с работой не связанная. А Маша перегнулась через него длинной изящной спиной (Андрей успел восхититься наличием у нее, казалось, дополнительных позвонков) и стала шарить под кучей одежды на полу.

– Да, мамочка, – сказала она хриплым со сна голосом, найдя наконец трубку. – Ты получила мое СМС? Да, конечно, в порядке. – В трубке вдруг что-то забулькало, а Маша резко села, прижав одеяло к груди: – Мама, что?.. Что случилось? Ты плачешь?! – А потом, сдвинув брови, выслушала, кивая, и наконец сказала: – Мама, могло произойти много чего, и не обязательно страшного! Потерял телефон, решил остаться у друга наконец! Или какое-нибудь резкое ухудшение у пациентки. Ну и что? Все бывает в первый раз. Сегодня выходной, он расслабился, и… – В трубке опять раздалось бульканье. – Мамочка, – сказала Маша умоляющим тоном. – Ну подожди чуть-чуть, я скоро приеду, хорошо? – Она нажала «отбой» и повернула к Андрею расстроенное лицо: – Отчим пропал. Мне нужно возвращаться в Москву.

Андрей взял Машино лицо в ладони – в их обрамлении она казалась девочкой, испуганной и расстроенной. И поцеловал: в лоб, в нос, в теплые сонные губы, в щеку со следом от наволочки.

– Доброе утро! – сказал он. – Одевайся, я пойду сварю кофе.

Он вытянул из кучи на полу вчерашнюю майку и, принюхавшись, пообещал себе, поставив кофе, сразу же окатиться холодной водой под умывальником. И поменять футболку на чистую, чтобы порадовать собой, свежим и хорошо пахнущим, Машу Каравай. Вопрос в том, нахмурился Андрей, проходя на кухню, найдется ли в его завалах чистая футболка? И еще: осталось ли у него молотого кофию, чтобы напоить Машу Каравай. Хотя бы на две чашки. Ну, или на одну. Он отодвинул голой ногой приставучего пса, начал выгребать все из висящего над обеденным столом шкафчика. И узнал о себе много нового: оказывается, он пользуется корицей – по крайней мере, именно это было написано на выцветшем бумажном пакетике. Интересно, задумчиво повертел Андрей пакетик в руках, можно ли корицу добавить в кофе? Или пить – вместо? Плюс к тому на дальней полке обнаружилась пачка спагетти, заржавевшая открывашка, железная банка с неясным содержимым (годен до октября прошлого года – пригляделся Андрей), а также сухарики к пиву. Но не кофе, черт возьми! Не кофе! Кофе, кроме разводимого кипятком пойла, не имелся, и он с расстройства выкинул в помойное ведро жестянку с загадочной начинкой, хотя в обычном состоянии рискнул бы открыть и, возможно, разделить по-братски ее содержимое с Раневской. Раневская посмотрел на него с укором, шатко поставленный на газовую горелку ковшичек для неслучившегося кофе закипел и накренился набок, с шипением залив горелку. Андрей, не раздумывая, схватился за алюминиевую ручку, ойкнул, выматерился и… увидел перед собой уже совершенно готовую к выходу Машу Каравай, глядящую на него с явной иронией.