Призрак пера [litres] — страница 3 из 46

– Это хотя бы работает? – спрашивает нейрохирург. – Ваша нахальная малолетка в самом деле так хорошо справляется, как сейчас хвасталась?

Должна признать, его готовность терпеть оскорбления ради успеха – признак чистейшего честолюбия и в какой-то мере его облагораживает.

Энрико улавливает проблеск надежды и кивает.

– Да. Прошу прощения за непозволительное поведение Сильваны. Теперь вы понимаете, почему мы относимся к ее встречам с нашими авторами без особого восторга. Но да, свою работу она делает хорошо. И кроме того… подумайте, как она написала вашу книгу.

Вот это да. Энрико нарушил табу и прямым текстом напомнил Мантенье, что без меня он был бы никем. Спасибо, Энрико. Хотя, честно говоря, я бы предпочла повышение зарплаты.

Мантенья вздыхает, потом вновь оборачивается ко мне.

– Ну хорошо, – фыркает он. – Придется довериться вам. Что-то еще нужно?

Я пожимаю плечами. Спокойно откладываю книгу, которую держала, подбираю с пола свою тряпичную сумку и встаю.

– Вообще-то, чтобы точно понять, насколько непреодолима отделяющая вас от обычных людей пропасть, мне необходимо почувствовать себя человеком, который каждый вечер выпивает бокал виски за шестьдесят евро, – сообщаю я. – Так что это я забираю с собой.

Запихиваю «Бруклади» в сумку, машу рукой в знак прощания и ухожу.

Глава 2. Я написала лучшую книгу в мире, и никто об этом не знает


Трамваи маршрута № 4 – одни из самых переполненных во всем Турине, но на них удобнее всего добираться от моего дома до центра и наоборот. Обычно я предпочитаю идти пешком, но сейчас нужно побыть в толпе. Не ради компании. После двадцати минут общения с доктором Мантеньей мне теперь нужно столько же времени с нормальными людьми – в профессиональном смысле, чтобы вспомнить, какие они, как говорят, что важно тем, кто услышит речь, которую я напишу для этого паршивца.

Ну и лицо у него было, когда я ушла с подаренным не мне виски!

Маленькие радости профессии… Для поваров это – выражение экстаза на лицах после первого кусочка или только что вымытые, сверкающие чистотой тарелки. Для музыкантов – слезы на глазах слушателей (или толпы фанаток у гримерной после концерта, почему бы и нет). Для инженеров – ровный поток машин на добротно построенном мосту.

Для меня – лицо спесивого нейрохирурга, встретившегося с единственным человеком в мире, у которого есть право обращаться с ним как с ничтожеством.

Конечно же, есть грань, которую нельзя переступать. Энрико бы меня уволил, чтобы соблюсти приличия. Нельзя каждой бездарности, за которую ты написала книгу, говорить, что они – бездарность. Хотя бы потому, что одно мое присутствие им об этом напоминает, порой вызывая легкий, но все же заметный румянец. И это вдобавок к их обычной враждебности, когда они сталкиваются, как я говорила, с той, кто с легкостью смогла скопировать их сущность и личность. Вот почему Энрико всеми силами старается предотвратить наши встречи. Но сейчас пришлось попросить его прямым текстом, потому что, раз речь шла об интервью, мне, к сожалению, было необходимо увидеть Мантенью лично, чтобы понять, как выполнить задание хорошо. А свою работу я всегда делаю хорошо.

Так хорошо, что иногда это превращается в проблему.

Или, точнее, превращалось бы, будь мне не все равно.

Всю дорогу я незаметно разглядываю лица других пассажиров трамвая или их отражения. Вот три женщины из Перу, наверное няни, уговорили дать им всем выходной в один день, чтобы встретиться. Выглядят веселыми. Наверное, хорошие подруги. Мне даже почти завидно. А вот старичок читает журнал, не перевернув при мне ни одной страницы. Похоже, он плохо видит, но упорно притворяется, что все в порядке. Может, и в трамвае сейчас сидит потому, что провалил последний экзамен на продление водительских прав и считает решение несправедливым. Чуть дальше крашеная мамаша с ребенком в одной руке и сумкой в другой. Наверное, ведет сына на урок по каким-нибудь боевым искусствам и, готова спорить, специально выбрала лучший спортзал в центре. Мальчишке лет одиннадцать, выглядит надутым: скорее всего, уже считает себя достаточно взрослым для поездок в одиночестве.

Тут я замечаю в окне собственное отражение. Лицо фальшивой студентки, черные как смоль волосы сегодня выглядят аккуратнее, чем я хотела бы, но все же не суперприлично. Привычных фиолетовых теней на веках нет, зато есть вечное нейтральное выражение, натренированное за годы наблюдений исподтишка. Черное, но строгое пальто, неброское, в отличие от кожаного плаща того же цвета, в котором я обычно хожу (и в котором, если бы могла, еще и спала).

Проклятье. Во время поездок в издательство я себя не узнаю.

С другой стороны, все остальное время я похожа на Лисбет Саландер[5]. Именно так. Ничего хорошего, более того, даже не я это сказала. Так говорят все. Я одеваюсь и крашусь в подобном стиле с шестнадцати лет, а потом раз – и в один прекрасный день выходит первая часть «Миллениума», и с тех пор для всех я становлюсь «той, в странной одежде, как у Лисбет Саландер». (Ну кроме пирсинга, потому что мне никогда не нравилась идея протыкать кожу, и не с такой радикальной стрижкой, но вы меня поняли). Вот почему я говорю «ничего хорошего», хотя сравнение само по себе ничего. Как-то один фанат комиксов сказал, что я напоминаю ему Смерть, сестру Песочного человека из книги Нила Геймана. Другой парень, однажды приставший ко мне в кафе, назвал меня Уэнсдей Аддамс[6], но большинство теперь сразу выбирают Лисбет и считают, что делают мне комплимент. Будто я нарочно копирую стиль, а не была такой всегда. И было бы ужасно неприятно, если бы для меня это что-то значило, а тут можно только смириться. В конце концов, в мире много таких как мы, неудачных копий, бета-версий. И я не могла не попасть в их компанию, потому что, очевидно, такова моя судьба – быть чьим-то двойником.

Даже если я выгляжу как персонаж книги, то все равно не своей.


Трамвай подъезжает к моей остановке, практически рядом с центром, ближе к округу Торино Норд, за проспектом Королевы Маргариты. Довольно угнетающий район, но не совсем мерзкий. Подхожу к дверям и готовлюсь выйти. Передо мной, уже на первой ступеньке, стоят две девочки, в которых я узнаю пятнадцатилетнюю дочку соседки этажом выше, Моргану, и ее лучшую подругу, чьего имени я не помню (только что оно какое-то самое простое, что мне ничем не поможет).

Моргана мне нравится. И это не что-то само собой разумеющееся, потому что тех, кто мне нравится, очень мало. Но она одна из них. Маленькая темноволосая болтушка со склонностью к мрачности и черному юмору. Только в пятнадцать можно искренне быть одновременно и мрачной, и разговорчивой. Говорит Моргана о школе. Как и всегда. Она вроде всезнайки, но с готическим оттенком. Она странная. И очень напоминает мне себя в ее возрасте. Наверное, поэтому девочка мне и нравится, хотя на самом деле стоило бы забеспокоиться, встряхнуть Моргану и велеть перестать – ради ее же собственного блага.

– Я не знаю, что написать, – жалуется она Лауре (точно, вот как зовут ее подружку. Конечно, гораздо проще Морганы).

– Нашла проблему! Ты же всегда знаешь, что сказать, обо всем, – отвечает Лаура. В голосе звучит подначка, но добродушная.

– В этот раз нет, клянусь! Ничего, кроме банальностей, в голову не лезет… Меня тошнит от самой себя, стоит только подумать. Чувствую себя подлизой, поддакивающей учительнице!

– А что тут плохого? Ведь она именно этого и ждет. Скажи то, что ей хочется услышать, то есть то, что она рассказала на уроке, и хватит.

Лаура права. Это знает она сама, знаю слышащая их я, знает и Моргана. Эх, малышка Моргана. Если бы все были как ты, предпочитали бы молчать, а не писать банальности, я бы осталась без работы.

– И все же мне придется что-то придумать, потому что ясно как день, что сочинение должно быть о том моменте с матерью Сесилии, – вздыхает она.

Ах вот оно что. Я даже удивляюсь. Ведь тогда все так легко! Более того, я почти поражаюсь тебе, Моргана, – как же ты не можешь ничего придумать про тот известнейший момент из книги «Обрученные»[7], где маленькая Сесилия умирает от чумы, а ее мать, что тоже при смерти, с достоинством приносит ее к повозке с трупами и просит перевозчиков бережно отнестись к девочке.

Лаура качает головой. Она пока не понимает, насколько и зачем Моргана все усложняет. Наверное, Лаура тоже хорошо учится в школе, но у нее это – всего лишь безразличное следование требованиям и выученные наизусть уроки. Она наверняка оправдывает ожидания учителей. Подобный практичный подход не может не восхищать, а в пятнадцать лет это, должно быть, врожденное. Снимаю шляпу.

– Нет, я серьезно! Ну, знаешь, достоинство матери, сострадание… Весь класс как раз так и напишет. А это ужасно скучно! – продолжает Моргана, всплеснув руками (еще по-детски тоненькими, но уже с фиолетовыми ногтями в три сантиметра).

– Напиши, что смерть – полный отстой, – произношу я, только потом осознав, что меня, вообще-то, никто не спрашивал.

Но, похоже, день сегодня такой, что я везде встреваю невпопад.

К счастью, Моргана с Лаурой даже отдаленно не похожи на придурка Мантенью. Они оборачиваются ко мне, и тут трамвай останавливается, двери открываются, и мы выходим, сначала они, потом я. Но на тротуаре они тут же останавливаются и ждут меня, а потом пристраиваются по обе стороны и идут рядом, будто собираются продолжить беседу.

Хороший знак. Если бы мое вмешательство им не понравилось, они спокойно могли бы притвориться, что ничего не слышали, и быстро уйти.

К слову, если бы у Мантеньи была возможность, он бы именно так сегодня и сделал.

– Что смерть – что? – спрашивает Моргана, хотя, судя по ее виду, она прекрасно расслышала с первого раза.

– Полный отстой. Так и напиши, без экивоков. Что тогда, что сейчас, потому что она всегда одинаковая и никогда не изменится. Вот почему этот отрывок волнует нас до сих пор. И к дьяволу достоинство матери, сочувствие и прочую ерунду. Напиши, что прекрасно знаешь, что именно такие рассуждения первыми приходят на ум, но тебе плевать на все эти благодетельные глупости. Ты видишь ситуацию как есть: вот женщина, приятная, образованная, явно хороший человек, видит смерть своей дочери и знает, что тоже умрет. И она ничего не может сделать: нет ни Бога, который должен спасать хороших людей, ни провидения, ни чуда. Все такая чушь, потому что в книге только и говорят, что о Господе, о вере, а невинные хорошие люди мрут как мухи. И знаешь, в чем вся прелесть? Что так не только в книге. Все именно так в мире, в реальной жизни. Было тогда и есть сейчас. Поэтому данный отрывок именно это и значит для всех, кто умеет видеть, не придумывая себе сказок: смерть – отстой, и в конце концов побеждает все равно она, а единственное, что можно сделать, – сохранить капельку достоинства в тот самый неизбежный момент.