балансирован мой душевный мир. Что и побуждает меня думать о вашем агенте Шеви Фуэртесе. Как складывается его жизнь? В какой мере вы чувствуете себя ответственным за то, что с ним происходит? И с теми, кто окружает его?
Что-то я приняла уж очень назидательный тон, верно? И я знаю, что это несправедливо. Скажем, я немного нервничаю в связи с предстоящей мне авантюрой, которая тоже может оказаться совсем не пикником.
Не развлечете ли меня? Я знаю, это не такая уж большая просьба, но если Ховард в самом деле возьмет вас с собой на одну из estancias[117], не опишете ли вы мне это событие? Мне нравятся светские комедии, в которых вы участвуете, и я уверена, что любое описание того, как Хант веселится с богатыми уругвайцами, будет для меня подобно молоку с медом и, безусловно, куда лучше моих параноидальных фантазий, в которых я рисую себе, как вы проводите время в борделях.
Право же, нам приходится столько лгать, что откровенный рассказ о каком-то событии является бальзамом для души.
С любовью, дорогой мой человек,
25
Я и сам не знал, хочу ли я слышать ложь. Письмо Киттредж растревожило меня, и я начал думать, не проявляется ли ультраэго в более мелких вопросах. В конце концов, ведь я, все еще считавший себя человеком честным, неотступно врал Хью Монтегю, Киттредж, Ховарду Ханту, Шеви Фуэртесу, Шерману Порринджеру и, самое скверное, Салли. Я совершил ошибку, много месяцев назад намекнув, что любовь в будущем на какой-нибудь обсаженной деревьями улице отнюдь не исключена. У меня, конечно, едва ли были большие запасы ультраэго, поскольку с Салли мне пришлось расплатиться за свою ложь. Все раскрылось в тот день, когда она увидела безголовый призрак, проскакавший по моему лицу при известии, что она беременна. После этого я уже мог говорить что угодно. Что бы я ни сказал, все подтверждало то, что она уже знала.
Наши прекратившиеся отношения начали возникать в моей памяти, как сгоревшее здание. На посольских приемах Салли взяла за правило держаться намеренно мерзко. А к этим приемам теперь и сводилась вся моя светская жизнь в Монтевидео. Гораздо чаще я сидел вечерами один в своем номере и с горечью думал: ведь я не могу похвастаться даже тем, что часто посещаю определенный бар. У нас это не поощрялось: сотрудники ЦРУ всегда могли стать потенциальным объектом похищения или пыток — во всяком случае, так считало начальство. Когда же не было вечерней работы или приема в посольстве, я не всегда знал, что с собой делать, — так обычно бывает с теми, кто работает по шестьдесят часов в неделю. К тому же теперь не было возможности поздно вечером пошалить с Салли. До того как она забеременела, часто выдавались вечера, когда Шерман был занят на работе и мы с Салли могли встречаться у меня в гостинице. А теперь на приемах она отводила меня в уголок и быстро шептала две-три фразы.
— Гарри, — говорила она, — Шерман стал в постели настоящим шалуном.
— Говорят же, что в браках бывают разные периоды.
— Да что ты знаешь о браке! — восклицала Салли и с сияющей улыбкой, обращенной к остальным гостям, добавляла: — Могу поклясться, ты у нас педик. В душе!
Душу-то она как раз мне и поранила. Мне доставляло такое удовольствие слышать, когда она говорила, что ни с одним другим мужчиной ей не было так хорошо. А сейчас я с трудом сдержал слезы. Явная несправедливость всегда на меня так действует.
— Ты никогда не выглядела более привлекательно, — сказал я и отошел. Я вскоре увидел ее снова на очередном приеме в русском посольстве. Когда прием переместился в сад, мы опять остались наедине с нашими советскими коллегами. В конце вечера мы собрались все вместе — Хант, Порринджер, Кирнс с Гэтсби, а также Нэнси Уотерстон и я, — и Ханту удалось добиться исполнения давно задуманного желания. Ткнув пальцем Вархову в грудь, он сказал:
— Георгий, я слышал, вы собираетесь очаровать нас до потери сознания и повести на экскурсию по посольству.
— До потери сознания? — переспросил Георгий. — Что-то такого не припомню. — Но я заметил, как он метнул взгляд на Бориса, тот медленно прикрыл и затем приподнял веки, и Вархов сказал: — Показать посольство? Конечно, почему бы и нет? Пошли.
И мы потопали смотреть разрешенные комнаты, которых оказалось четыре, и все огромные, как в музее. Белая с золотом мебель в этих залах, наверное, больше подошла бы для покоев придворной дамы Людовика XVI или Екатерины Великой. Догадка оказалась не такой плохой, так как Вархов пробормотал Ханту:
— Обстановка взята из запасников Эрмитажа в Ленинграде.
— Я слышал, это роскошное собрание, — сказал Ховард.
— Дает замечательное представление о богатстве русских царей, — сказал Вархов.
Мы побродили по этим четырем залам с высокими потолками, пышной золоченой лепниной, толстыми старыми коврами на паркетных полах, креслами рококо с выцветшими сиденьями цвета шампанского и множеством портретов Ленина, Хрущева, Петра Великого, а также охотничьих сцен. Я уперся взглядом в глаза Ленина, а он смотрел на меня — так продолжалось, пока я не понял, что в дым пьян.
Последовали новые возлияния. Тост за тостом. За встречи на высшем уровне! За дружбу между народами! За мир во всем мире! Ур-ра! — восклицали мы. Ведь в конце концов, столько лет мы выдерживали давление со стороны друг друга. В этот вечер, выпив реку водки, мы решили мириады проблем, которые завтра снова встанут перед нами, но сегодня — ур-ра! — сидели в русском посольстве.
Хант продолжал подначивать Вархова:
— Георгий, это же комнаты для туристов. Устрой нам настоящую экскурсию. Покажи грязную посуду в мойке.
— Вот это не могу. Никакой посуды в мойке. Советские мойки чистые.
— Клянешься дядюшкой Эзрой, — сказал Ховард, и Дороти поспешила пояснить:
— Это такое выражение, — потому что Вархов уже спрашивал: «Дядюшка Эзра? Это что — двоюродный брат Дяди Сэма[118]?»
В конце концов Хант все-таки добился своего. Нас провели по нескольким кабинетам, обставленным тяжелой русской конторской мебелью, а в остальном ничем не отличавшимся от наших. В ходе этого тура Мазаров в какой-то момент оказался рядом со мной и успел мне подмигнуть, как бы подтверждая озабоченность, прозвучавшую в его записке на пикнике. Словно мы договорились в тот воскресный день никогда больше ее не касаться. Борис больше меня не приглашал, а Женя снова относилась ко мне как к незнакомому человеку, тем самым подчеркнув свою абстрактно-сексуальную натуру и показав, что я не был обласкан в ее доме, так как она относилась ко мне пренебрежительно, но по-матерински. На публике же от нее всегда исходило: «Эй, мужчина, ты и понятия не имеешь, сколь волшебен, чудесен и божествен лабиринт, которым я владею», но, как я уже говорил, это была абстрактная сексуальность. Так, приближаясь ночью к большому городу, ты довольствуешься тем, что любуешься издали заревом на небе.
Итак, Мазаров лишь подмигнул мне, и все; мы продолжали обход кабинетов с рюмкой в руке, постепенно разбрелись, и я остался на полминуты в одном из них наедине с Салли Порринджер, которая к этому времени была особенно хороша в своей беременности, и Салли, точно чувствуя, сколько пройдет времени, прежде чем кто-либо сюда зайдет, плюхнулась в кресло, приподняла колени и раздвинула ноги. На ней не было трусиков, и мои глаза могли вдоволь насладиться утраченным обетованным раем. Затем рассчитанным как в танце движением Салли опустила юбку и успела сдвинуть ноги до того, как в комнату вошли Шерман с Дороти Хант, но, обнажаясь передо мной, Салли шепнула:
— Так дико быть в комнатах этих людей.
В тот момент я чуть не ринулся на нее. Желание ринуться на нее было столь сильным, что несколько дней будоражило меня. Я даже ей позвонил. Свалял дурака. Салли затронула какую-то роковую точку во мне между пупком и низом живота. Впервые я мучился от того, что не в состоянии овладеть ею, а Салли говорила в трубку:
— Мне незачем видеться с тобой. Шерман на удивление лихо развлекает меня todas las noches[119].
— Салли, — сказал я ей, — я невыносимо страдаю.
— Ну что ж, продолжай страдать, — сказала она и весело рассмеялась. Каким же, должно быть, упрямым танцором был ее отец на родео.
26
Никогда прежде у меня не было такой тяги к сексу. Дело кончилось тем, что однажды вечером я отправился с Шерманом Порринджером — с кем же еще? — в его излюбленный бордель, дом восьмидесятилетней давности в Старом городе, со множеством люстр и с обшитыми орехом стенами.
— Последнее время я немножко невнимателен к сеньоритам, — признался он мне, — старушка Салли только и делает, что ест чилийский перец.
Последовали сверхъестественные недели. Только сверхъестественными их и можно назвать. Выйдя на просторы монтевидейских борделей, наслаждаясь этими вылазками больше, чем я ожидал, я обнаружил, что осуществляю то, чем заполнены целые блоки воображения Киттредж, и часто увлекался проституткой, взятой на ночь, не меньше, чем Салли. С облегчением поняв, что люблю секс, я представлял себе Салли, бедную девочку, — теперь, вспоминая ее, я относился к ней так же подло, как и она ко мне, — представлял себе бедняжку Салли этаким назойливым мустангом, который раскрыл мне мою подлинную натуру, склонную любить женщин вообще. Киттредж однажды презрительно отнеслась к моему описанию Альфы и Омеги в сексе и в любви, но придуманный мной тезис, безусловно, находил подтверждение в моей новой жизни. Альфа развлекалась с проститутками, а Омега была хранительницей мечты, да, Омега вполне могла быть еще влюблена в необыкновенную миссис Монтегю, и моя необузданность вовсе не делала из меня сексуального фашиста — я был просто мудрым хозяином дома, где сосуществовали два поразительно разных индивидуума: влюбленный романтик, чьей любви достаточно было письма, чтобы не остыть, и спортсм