Призрак Проститутки — страница 137 из 273

ен, который с не меньшим упорством, чем его папаша, охотился за женской плотью.

Конечно, в борделях Монтевидео плоти было сколько угодно. Я познал радость человека, вступающего в игры, которым нет предела. Месяц или два все было просто. В моих зрачках было выгравировано, а в моих чреслах запечатлено обнаженное влагалище Салли на кресле в советском посольстве, и это питало меня.

В первую ночь Порринджер был моим гидом и кратко охарактеризовал девиц:

— Вот та приземистая брюнетка лучше, чем кажется, она сумеет из тебя душу вытрясти: как вцепится, так не отстанет. — И коротышка широко улыбнулась мне, показав два золотых зуба. А про другую он сказал: — У этой самый красивый лобок на свете, но она выдает его только для грязных трюков. — Речь шла о тонкой, стройной мрачной девице с большим задом. — Хотя, черт побери, — сказал Порринджер, — почему бы и нет? — И ткнул меня локтем в бок, обращая внимание на спускавшуюся с лестницы высокую красавицу с немыслимыми, красновато-фиолетовыми волосами. — Эта может предложить только рот, ниже лучше ее не трогать: она больна, но рот стоит всего остального, а пенициллин убережет тебя. — И, расхохотавшись, принялся раскачивать пиво в кружке. Он был рабочим с ранчо, попавшим в бордель. Как я узнал в ту ночь в «Arboleda de Mujeres», или «Роще женщин», его семья поселилась в Оклахоме еще до 1889 года, когда начался захват земель, и понял корни Салли и Овсянки — их семьи поколение за поколением жили на больших скудных равнинах, где среди клубов пыли царила строгость (или так мне представлялось при том, сколько я об Оклахоме знал), однако в моем понимании простая человеческая жажда обладания была на этих землях настолько не удовлетворена, что она затронула все человеческие нервы вплоть до последнего — того, что ведет к нашей душе. Жажда обладания, поколениями не получавшая удовлетворения, зафонтанировала в борове Порринджере и в свинье Салли — нет, я не был добреньким после тех ран, что мне нанесли, но мои чувства едва ли могли задеть Шермана. Он видел себя этаким добрым легионером Американской империи, берущим в собственность женщин в странах, через которые пролегает его путь, женщин, которые хорошо — пальчики оближешь! — питают его прожорливый член. Или же, отбросив разницу, накладываемую происхождением, я описываю самого себя?

Возможно, в ту ночь, когда я покупал проститутку на час, а потом другую на второй час и чувствовал себя с этими чужими женщинами свободнее, чем за все мои двадцать пять лет жизни на Парк-авеню, хождений к «Серым голландцам» и возлияний «У Мори», — в ту ночь затычка выскочила из хранилища моей жажды обладания и я наконец вступил в американский век и породнился с флагом. Жажда обладания перевоплотилась в более благородное чувство, меня согревала внутренняя сила, словно я наконец подключился к вращающейся шестеренке событий.

Ночная жизнь заводила меня в особняки, которые когда-то были, наверное, столь же великолепными, как особняк русского посольства, и в лачуги на краю трущоб, где улицы не замощены, а листы жести, из которых сделаны крыши, грохочут при ветре, как барабан. Я посещал спальни в высотных зданиях близ пляжа Поситос, а однажды, возвращаясь из Карраско с виллы Хантов, обнаружил неплохой бордель в тени казино и отеля «Карраско», где девицы показались мне не менее прелестными, чем голливудские дивы, хотя та, которую я выбрал (потому что ее соски были на удивление устремлены к звездам), строго по-испански отмеряла мне ласки и не достигла одновременно со мной пароксизма землетрясения.

В другой раз в подвале публичного дома, находившегося на улочке средней бедности, где дубовые столы были шершавыми от вырезанных инициалов, я закончил ночь с толстой веселой коротышкой, в чьих черных глазах блестело многоопытное коварство. Она была в восторге от того, что залучила американца и обследовала языком каждую мою складочку, о которой я знал и о которой не знал, так что под конец даже Омега была извлечена из тайника, где она любила Киттредж, и я совершил такой выброс, что, казалось, затопил весь город, а потом, держа в объятиях эту веселую маленькую толстушку, понял, как мужчины женятся на женщинах, владеющих лишь одним мастерством.

Мне нравилась атмосфера борделей. Они могли быть чистыми или грязными, роскошно обставленными или пустыми, в виде баров или гостиных, но освещение всегда было мягкое, а музыкальные автоматы, расцвеченные разноцветными лампочками и каскадом неоновых трубок, воскрешали в памяти городки приграничных краев. Ты мог делать тут ставки на деньги, закладывать душу, свое эго и здоровье. В последующие месяцы я дважды подцеплял гонорею и однажды сифилис, но Монтевидео — это не Берлин, и любой доктор на любой улице готов лечить тебя, никому об этом не сообщая. В Берлине за каждое приключение надо было заранее платить, здесь же, в этой части света, где илистые воды мягко накатываются на берег, инфекция неуклонно сопутствовала хорошему времяпрепровождению.

Нечего и говорить, эти ночные походы я совершал лишь потому, что какая-то часть меня была влюблена в Киттредж сильнее, чем когда-либо. Поскольку я больше не изменял ей с твердой, как глина, маленькой американской мажореткой, а окружал ее целым хором женщин — латиноамериканок, и по большей части малоинтересных, — мне не было стыдно. Наоборот, все это крайне интересовало меня, ибо я исходил из того, что схожие женщины должны и любовью заниматься одинаково, и, возможно, это была неплохая гипотеза. Я даже говорил себе, что столь быстрая потеря невинности хорошо скажется на моей будущей работе в Фирме. Знание людей, в конце концов, дает возможность хорошо выполнять свою работу.

Если первоначальный период моих походов по борделям был испытанием для моей храбрости и сердце у меня отчаянно колотилось, так как я боялся, что, будучи сотрудником ЦРУ, могу быть взят в заложники, попасть в засаду и быть подвергнут пыткам, то вскоре моя тревога сменилась пониманием того, что порок и необузданность поведения несовместимы по коммерческим соображениям: нигде в мире на сильно пьяного человека не смотрят так косо, как в монтевидейском публичном доме. Если я к тому же научился подмазывать вышибалу, это лишь подтверждало, что я американец, и притом человек сведущий. Подлинной опасностью, как я вскоре обнаружил, было одиночество, коррозийные погружения в одиночество. Вскоре на меня это стало нападать посреди запоя. Была одна такая ночь в дешевом борделе под названием «El Cielo de Husar», или «Гусарский рай», ветхом и очень старом доме начала XIX века близ доков, где в нынешней гостиной, должно быть, раньше держали лошадей, и поэтому дом этот напомнил мне Конюшню в Джорджтауне. Здесь, однако, были трещины в лепнине и крысиные дыры в плинтусах, убирающиеся в стену кровати были застелены грязными одеялами, проститутки не отличались приветливостью. Я пошел туда в ту ночь, потому что настроение у меня было соответствующее, и занялся любовью с девицей кое-как, автоматически, хотя считал этот акт достаточно серьезным, чтобы платить за него (Хаббарды всегда бдительно относились к звонкой монете и хрустящим бумажкам). Обычно я выбирал женщин, которые привносили элемент искусства в церемонию святотатства и поругания вечных заповедей, — можно выманить мальчика из храма, говорил я себе, но нельзя заставить его забыть то, чему учили в Сент-Мэттьюз. Я чувствовал себя, несмотря на выпитое, бесконечно одиноким. В тот день я дошел до того, что начал думать, смогли ли бы мы с Салли Порринджер жить как муж и жена с нашим будущим ребенком, — нет, эта мысль сразу разлетелась в прах, стоило мне представить себе, как нынешний муж Салли молотит своим фаллосом ребенка по голове. Вот какие мрачные мысли владели мной, когда я наяривал девицу в «Гусарском рае». И я решил, что человек становится извращенцем, когда его плоть похожа на резину. Пытаясь вдохнуть силы в наполовину деморализованные войска моих чресел и заставить их взять еще одну высоту, я слышал профессиональные вскрики двух проституток, доносившиеся из соседних комнат, когда они кончали одновременно с клиентами или делали вид, что кончают, — в тишине южноамериканской ночи проститутка слева от меня вскрикивала: «Hijo, hijo, hijo»[120], а проститутка справа причитала: «Да, да, да». Вот тогда я почувствовал, каково это быть самым одиноким человеком на свете. С трудом взобравшись по голому холму наслаждения, уготованному мне в ту ночь, я быстро оделся, спустился вниз выпить за стойкой бара и, не допив — я явно подходил к концу моей юности, когда не допивают до конца, — вышел из «Гусарского рая» и направился в гараж, где из предосторожности оставил машину.

По пути я встретил Шеви Фуэртеса. Это было не совпадение, а просто чудо. Так мне подумалось. Его улыбка под широкими усами была как знак Провидения. Я уже не был в конце первой длинной улицы в моей жизни, а просто посреди скверного вечера, который вдруг обернулся хорошо. Мы отправились в ближайший бар выпить, а когда четверть часа спустя остатки профессионализма заставили меня немного протрезветь при мысли о том, что не стоит нам показываться вместе на публике, мы сели в мою машину и отправились в район пляжа Поситос к его близкой приятельнице, мисс Либертад Ла Ленгуа, которая, сказал он, в тот вечер, в четверг, не работала. Мне, наверное, стоило обратить больше внимания на то, как он произнес: «Мисс Либертад Ла Ленгуа».

27

12 апреля 1958 года

Поздно вечером


Дорогая моя Киттредж!

Я уже несколько недель не писал вам, но не спешу извиняться. В конце концов, вы ведь держите меня за пределами логовища Дракулы. Однако у меня есть что вам рассказать. Видите ли, я познакомился с Либертад Ла Ленгуа. С легендарной Либертад.

Разрешите поставить все в контекст. Я должен был встретиться с Шеви Фуэртесом в прошлый четверг вечером, в паршивый дождливый вечер неделю назад, когда я так тосковал по вас, что, клянусь, чувствовал запах мулов, подохших в вашей гостиной сотню лет тому назад. Каким далеким казался мне Джорджтаун! В Уругвае кажется, что ты находишься на дне мира, или, во всяком случае, таковы были мои «веселые» мысли, когда у Шеви Фуэртеса хватило смелости позвонить мне в отель. Он, конечно, положил платок на трубку телефона-автомата, так что, признаюсь, я не узнал его голоса.