Призрак уходит — страница 24 из 38

Услышав это, она просияла:

— Ну и ну! Ты был несносным мальчишкой. А еще? Что еще ты услышал? Иметь свидетеля такого далекого прошлого — это ведь просто подарок! Расскажи все, что ты слышал, несносный мальчишка. Расскажи все-все-все!

Расскажи, говорила она, расскажи мне, пожалуйста, о тех минутах близости с единственным человеком, которого я любила и потеряла, расскажи мне об этом сейчас, когда я узнала, что опухоль снова вцепилась в меня и тащит к могиле, в честь чего я и облачилась сегодня в это желтое платье.

— С удовольствием рассказал бы, — ответил я. — Но почти ничего не помню. Запомнил слова о Флоренции, потому что и он говорил об этом — о вилле во Флоренции и юной женщине, рядом с которой жизнь станет прекрасной и обновленной.

— «Прекрасной и обновленной» — он так сказал?

— По-моему, да. Так вы съездили во Флоренцию?

— Вдвоем? Нет. Я ездила туда одна. Поехала и поселилась там на время сразу же после того, как он умер. Срезала цветы и ставила в его вазу. Вела дневник. Гуляла. Взяла напрокат машину. Потом, несколько лет подряд, приезжала туда в июне, жила в пансионе, работала над своими переводами и повторяла все заведенные ритуалы.

— Никогда не была там с другим?

— А зачем?

— Но разве можно так долго жить одной памятью?

— Не только памятью. Я все время с ним разговариваю.

— А он тебе отвечает?

— Да! Мы замечательно справились с трудностями, вызванными его физическим отсутствием. Мы так не похожи на всех остальных и так схожи друг с другом!

Эти слова заставили меня пристальнее всмотреться в нее, пытаясь уразуметь, в самом ли деле она хотела сказать, что сказала, или прибегла к метафоре, а если говорила прямо и всерьез, то не завязано ли это на работу мозга, фрагмент которого хирургически удален. Рассмотрел я только одно: она полностью беззащитна. Рассмотрел то, что увидел и Климан.

— А что бы он подумал о твоем стиле жизни? — спросил я ее. — Может, он предпочел бы, чтобы ты нашла себе кого-нибудь? Что он подумал бы, зная, что ты одна столько лет? — И добавил: — Что он говорит об этом?

— Он никогда не затрагивает эту тему.

— А что он думает о твоей жизни здесь, в таком месте?

— О, нас это не занимает.

— А что же занимает?

— Книги, которые я читаю. Мы разговариваем о книгах.

— И ни о чем другом?

— О разных происшествиях. Я рассказала ему о случае в библиотеке.

— И как он отреагировал?

— Как всегда в таких случаях. Рассмеявшись, сказал: «Ты слишком серьезно относишься к ерунде».

— А что он говорит об опухоли мозга?

— Что я не должна бояться. Скверно, конечно. Но я все равно не должна бояться.

— Ты веришь тому, что он говорит?

— Когда мы разговариваем, боль ненадолго отступает.

— И остается только любовь.

— Да, абсолютно верно.

— Так что же ты рассказала ему про случай в библиотеке? Что там еще случилось?

— Ох, я носилась по коридору и просто кипела от злости, глядя на все эти морды писателей, «чье творчество стало вехой в современной литературе».

Была вне себя. Раскричалась. Прибежали двое охранников, и не успела я моргнуть глазом, как уже оказалась на крыльце. Они, должно быть, подумали, что я сумасшедшая, которая случайно забрела с улицы. И я тоже стала так думать. Считать себя ненормальной с дикими мыслями. С тех пор я и принялась выдавать по тысяче слов в минуту. И все еще продолжаю. Даже когда одна. Про опухоль я тогда не знала. Это я, кажется, говорила. Но она была там, в затылочной доле, и выворачивала все наизнанку. Всю свою жизнь, сомневаясь, как поступить, я всегда спрашивала себя: «А что бы сделал Мэнни? Как поступил бы Мэнни в этой дурацкой ситуации?» И всю жизнь он мне помогал. Я любила великого человека. И это навсегда. Но потом появилась опухоль, и я его больше не слышала, ему не пробиться сквозь постоянный шум.

— Ты слышишь звуки?

— Нет. Правильнее назвать это «облаком». Облако. У меня в голове гудящее облако.

— А что же было «омерзительно глупым политкорректным мусором»?

Она рассмеялась. Лицо, покрытое тонкими морщинками и начисто лишенное былой красоты, — это лицо смеялось, но ежик обритых на половине черепа и начинающих отрастать волос и жуткий шрам преобразовывали смех во что-то совсем другое.

— Можешь и сам догадаться. На этой выставке была Гертруда Стайн, но не было Хемингуэя. Они представили Эдну Сент-Винсент Миллей, но не Уильяма Карлоса Уильямса, или Уоллеса Стивенса, или Роберта Лоуэлла. Чистый бред! Все это началось с колледжей, а теперь проникло повсюду. Ричард Райт, Ральф Эллисон и Тони Моррисон есть, а Фолкнера нет.

— И что же ты кричала? — спросил я.

— Кричала: «Где Лонофф? Как вы посмели забыть Лоноффа?» На самом-то деле я собиралась сказать: «Как вы посмели забыть Уильяма Фолкнера?», но имя Мэнни вырвалось само собой. Собралась чуть не целая толпа.

— А как ты узнала об опухоли?

— У меня были жуткие головные боли. Такие страшные, что меня рвало. Помоги мне избавиться от этого Климана. Поможешь?

— Попробую.

— У меня снова выросла опухоль. Я сказала об этом?

— Да.

— А кто-то должен защитить Мэнни от этого человека. Любая написанная им биография будет лишь проявлением «мелкой зависти ничтожества к большому писателю». Ницше сказал пророческие слова: искусство убивают мелкой завистью. Этот Климан явился, когда я не знала еще про опухоль. Вскоре после того инцидента в библиотеке. Я уже говорила тысячу слов в минуту. Дала ему чашку чаю, а он вел себя так прилично и, с точки зрения моей опухоли, так блистательно говорил о рассказах Мэнни, что опухоль сочла его чистосердечно преданным литературе, серьезным молодым гарвардцем, у которого одна цель — возвратить Мэнни былую репутацию. Моя опухоль сочла Климана обаятельным.

— Жалко, что ты не разглядела в Климане обаяния оскалившегося пса и не пнула его хорошенько. Но как все-таки был поставлен диагноз?

— Я потеряла сознание. Ставила чайник на плиту, включила газ и ап! — увидела двух полицейских, стоящих надо мной в отделении скорой помощи Ленокс-Хилла. Наш управляющий учуял запах газа и нашел меня здесь, — она указала в сторону кухни, где стояла ванна на ножках, — увидел, что я лежу на полу, и решил, что я собиралась покончить самоубийством. Это меня взбесило. Да меня все бесило. А ведь когда-то я была такой милой, такой приятной девушкой, правда?

— Ты казалась прекрасно воспитанной.

— Ну, я и выложила этим копам все, что думала.

Впервые после безуспешного ожидания у Пьер-луиджи мне пришло в голову, что не я, а она перепутала ресторан. Возобновление ракового процесса опять привело к мешанине в сознании, но, похоже, заслонило от нее и ужас возвращения болезни. Она дважды сказала, что это вернулось, но не тем тоном, которого можно бы ожидать в страшный день, когда ты раздавлен убийственной новостью, а как о мелком, хотя и досадном, происшествии, например невозможности получить деньги по чеку, потому что, оказывается, твой банковский счет оголен.

Минуты протекли в молчании. Потом она произнесла:

— У меня есть его ботинки.

— Прости, не понял?

— Я постепенно раздала его одежду, но расстаться с ботинками не могла.

— И где они?

— В шкафу у меня в спальне.

— Можно взглянуть? — спросил я, так как она, похоже, ждала от меня этого вопроса.

— А тебе хочется?

— Конечно.

Спальня была очень маленькой. И дверца шкафа открывалась только наполовину, потому что дальше ее не пускал борт кровати. В шкафу болталась проволока, и, когда Эми дернула за висящий конец, под потолком загорелась тусклая лампочка. Первое, что я заметил среди примерно дюжины разных предметов одежды, было то платье, которое она соорудила из больничного халата. А на полу — аккуратно в ряд — стояла обувь Лоноффа. Четыре пары, все четыре носками вперед, все черные и поношенные. Четыре пары обуви мертвого человека.

— Они точно в том виде, какими он их оставил.

— И ты каждый день на них смотришь.

— Утром и вечером. Иногда чаще.

— Никогда не бывает жутковато?

— Нет, напротив. Смотреть на его обувь утешительно.

— А коричневой у него не было? — спросил я.

— Никогда не носил коричневой обуви.

— И ты надеваешь их? Стоишь в них?

— Как ты узнал?

— Каждый делал бы это. Такова человеческая натура.

— Это мои сокровища.

— Я тоже дорожил бы ими.

— Хочешь взять себе одну пару, Натан?

— Tti очень долго их хранила. И не должна их предавать.

— А я бы и не предала. Просто передала бы дальше. Не хочу, чтобы все пропало, если меня убьет эта опухоль.

— И все-таки, думаю, ты должна оставить их у себя. Ведь никогда не знаешь, как все обернется. Может, ты еще долгие годы будешь смотреть на них.

— Нет, Натан, думаю, я скоро умру.

— Храни все эти башмаки, Эми. Ради него, храни их там, где они сейчас.

Дернув за проволоку, она выключила свет и закрыла дверцу. Пройдя через кухню, мы вернулись к ней в кабинет. Я был вымотан, словно только что пробежал на предельной скорости десять миль.

— А ты помнишь, о чем говорила с Климаном? — спросил я ее теперь, после того как посмотрел на его обувь. — Помнишь, о чем ему рассказала в последний раз?

— Не думаю, чтобы я что-то ему рассказывала.

— Ничего не рассказывала о Мэнни, о себе?

— Не знаю. Не могу точно сказать.

— Ты дала ему что-нибудь?

— С чего ты взял? Он сказал тебе, что дала?

— Он сказал, что у него фотокопия половины рукописи романа Мэнни. Сказал, что ты обещала дать остальное.

— Я никогда не сделала бы этого, не могла сделать!

— Но, может быть, это сделала опухоль?

— О Господи, Боже мой, только не это!

На столе лежали разрозненные страницы, и, волнуясь, она начала теребить их.

— Это страницы романа? — спросил я.

— Нет.

— Но роман здесь?

— Сама рукопись у меня в сейфе, в Бостоне. А копия — да, здесь.