Они сели посреди комнаты на маленький стульчик, стоявший на земляном полу; Йошка сидел на стуле, а Жужика примостилась у него на коленях.
Двери и окна были сняты; осенний ветер вольно разгуливал по комнате, но им не было холодно: они горели.
Прошло немного времени, прежде чем они обрели дар речи.
— Ну, расскажите что-нибудь, — ласково попросила Жужика.
Йошка встрепенулся: у него даже слов не находилось, когда он так смотрел на девушку. Он не мог оторвать от нее глаз и пылал, как в лихорадке.
Йошка любовался Жужикой, потому что считал девушку красивой. Раньше он никогда не интересовался красавицами, но эта девушка загубила его. Он смотрел на Жужику, не отрываясь, как верная собака на своего доброго хозяина; ему и впрямь хотелось бы улечься у ее ног и смотреть, смотреть на нее, пока жив… Йошка не был болтлив, он мог бы сидеть так вечно в полном молчании, тихо мурлыча, как море, неизменно взирающее на небо; по-разному колышется море-то кротко, то сердито, — но его волны всегда вздымаются к небу… Да, больше всего ему хотелось сидеть молча — ведь он рожден на Алфёльде, он сын степей, где кипучая морская стремнина обратилась в безмолвие, стала гладкой равниной…
— Сколько вас было, братьев и сестер? — спросил Йошка пересохшим ртом и сам почувствовал вопиющее противоречие между его нежными чувствами, то вспыхивающими молниями, то словно затуманивающимися, и грубой обыденностью его вопроса.
— Нас-то?! Кажется, шестнадцать, — ответила девушка.
— А сколько в живых осталось?
— А только мы трое: старший братец Андриш, я да Ферко.
— Ты которой была?
— Откуда я знаю, — рассмеялась Жужика.
— То есть как это?
— Этого и отец мой не знает, разве что мама помнит, только она и не думает об этом. А вас сколько?
— Нас, — сказал Йошка, — нас семеро: шестеро парней и одна девочка. Двое умерло. Я самый старший.
— Ты?
И Жужика с восхищением посмотрела на него.
Она взглянула в глаза парню, и тот улыбнулся; сладкое, приятное и радостное чувство наполнило все его существо; он смотрел на девушку широко раскрытыми глазами, и она испуганно отвела взгляд, словно пряча какую-то тайну. А Йошка, спотыкаясь на ухабах, снова напряженно вспоминал, о чем они сейчас говорили.
— Да, я. И, кроме того, я любимый сын у матушки; я так и сказал ей уже: «Матушка, я приведу в дом такую помощницу, что вам и делать-то нечего будет».
Жужика насторожилась, будто попала внезапно на какую-то иную планету. Они вдруг оказались в разных мирах, хотя только что парили вместе.
Она хмуро промолчала, думая о том, много ли работы там, где шестеро парней; ей это было еще неизвестно, но она и не испытывала особой охоты узнать. Во всяком случае, Жужика чувствовала, что приносит уже немалую жертву, соглашаясь выслушать парня.
— Ну и что же она сказала? — тихо спросила Жужика.
Теперь помолчал Йошка.
— Что?
— Да, что?
Какая-то отчужденность закралась между ними. За веселым миражем их безмятежной, слепой любви сверкнул неумолимо острый нож неприкрашенной жизни. Казалось, сейчас впервые эту радужную пелену, сотканную из полнокровных чувств, распорол надвое послушный кинжал чужих желаний. Йошка не решался повторить слова матери. Даже его легкомысленный язык и тот запнулся: Йошка колебался.
— Сказать?
Жужика молчала. Но он чувствовал, что по отношению к этой девушке у него только один долг: полнейшая искренность.
— Она сказала: «Сынок, никто не возьмется за то, что я ворочу…»
Жужика вдруг почувствовала в душе неприязнь к старой женщине. Она не знала ее, только видела однажды, но уже боялась. Старуха была очень маленького роста и немного горбата; лицо ее выражало недоброжелательность.
Порывисто обняв парня за голову, девушка вскочила и отошла.
— Ты чего это? — спросил Йошка.
— Ничего.
Да она и сама не знала «чего». Это было смутное и жаркое желание, тоска по Йошке; ей хотелось буквально впиться в него, обнять, забрать его всего и не давать никому — ничего не давать, ни кусочка, ни капельки, хотя бы мир перевернулся!
Своей маленькой глупой головкой она не могла придумать, как сделать это, но никогда никто не испытывал ничего более прекрасного, чем она, узнавшая всепоглощающее и всеобъемлющее чувство любви.
На душе у нее было легко, ведь она была молода и еще неискушена в битвах судьбы! Жужика даже запела:
Ни борзая и ни шавка
Лаять зря не будут.
Есть зазноба у меня
В Дебрецене людном.
Дебрецен — село большое.
Рядом — Шамшон, за чертою, —
Там зазнобушка живет…
— Ну, пойдемте же! Да не разевайте рот — муха влетит.
Парень обрадовался, что она так легко восприняла их разговор, и неуверенными шагами, немного смущенный, побрел за ней.
— Не знаю, как старуха может быть такой сварливой, — проговорил Йошка. Он уже подыскивал для собственной матери слова порезче, инстинктивно чувствуя, что только тогда сможет привязать к себе девушку, тоже женщину, когда вырвет из сердца другую женщину — свою мать: — Да… Просто понять не могу, зачем она говорит мне подобные вещи. Раз я сказал, значит, так тому и быть. Не правда ли? А потом, ведь если ты станешь моей женой, ты же не допустишь, чтобы мучилась моя старая мать?
— Идите вы к черту! — ответила Жужика и, взяв насаженную на длинную палку метелку, которую она одолжила в доме инженера, принялась подметать чердак.
Теперь Йошка уже совсем не понимал, что же произошло. Впрочем, он и не думал об этом, а лишь смотрел, смотрел на девушку, раскрыв рот, с глупой счастливой миной на лице.
7
Они пробалагурили до самого вечера, потому что Йошка так и не ушел домой; он до тех пор умолял ее помириться, пока она наконец не расхохоталась.
Под вечер он все же отправился восвояси — оставаться дольше было уже просто неудобно, чего доброго, еще оговорят девушку, хотя даже ангелы не вели бы себя невиннее. Миловались ли они, или бранились, но ни неподобающего слова, ни дурной мысли между ними не было!
Дома мать встретила его очень сердито:
— Где ты шатаешься, бездельник, весь день?
— А где бы мне быть? Нигде.
— Ну, и хорош ты стал… ой, грудь моя… ой, сердце…
Йошка опустил голову, не зная, чем, собственно, прогневил свою мать. Ведь не он же выдумал любовь, другие тоже прошли через это.
Мать была очень бледна; на изборожденном глубокими морщинами лице влажные черные глаза горели одним и тем же огнем, смотрел ли он на нее, или отворачивался; тут же, на своей низенькой скамеечке, сидела бабка, похожая на старую маленькую ссохшуюся ведьму; у нее тоже горели глаза, неотступно следившие за ним взглядом.
Голова у Йошки закружилась, кровь прилила к лицу, в глазах помутилось. Ох, ну и жизнь же пошла тут последнее время! Он чувствовал, что когда-нибудь потеряет над собой власть и выскажет все, что накипело.
— А разве что-нибудь случилось, матушка?
— Где ты был?
Коротко, с трудом сдерживая ярость, Йошка бросил, словно дубиной ударил:
— У своей невесты!
Мать отвернулась; она знала уже об этом, потому и страдала.
— Да, моя невеста!.. — облегченно повторил Йошка, как бы подбадривая себя. — Моя невеста! Жужика Хитвеш — моя невеста!
Мать вновь повернула к нему лицо.
— Хорош сынок, — отозвалась она и больше ничего не сказала, только одна слезинка покатилась по ее восковому лицу.
Старая бабка вытащила носовой платочек и тоже всхлипывала и утирала нос, покрасневший от плача и от частого вытирания.
— Ты еще пожалеешь об этом, как та собака, что ощенилась девятью щенками, — сказала она.
Йошка не отвечал. Он смотрел на плиту, его мучил голод.
Мать заметила его взгляд.
— Еда там, бери.
Йошка не торопился. Он чувствовал себя неловко. А ведь он весь день ничего не ел и даже не заметил этого. В доме у них было заведено: тот, кто голоден, запускал руку в корзинку с хлебом и отрезал себе ломоть. Никакого порядка не соблюдалось: ели утром, уходя на работу, и вечером, по возвращении. Но сейчас у него не было работы, а идти на людскую ярмарку продавать себя он не испытывал желания. Йошка надеялся обойтись летним заработком и неотступно ходил за Жужикой. Он даже боялся, как бы кто-нибудь не зазвал его на работу…
Йошка медленно поднялся.
— Вот это? — хмуро спросил он, подойдя к очагу и приподняв крышку горшка с фасолью.
Из горшка вкусно пахнуло: это была добрая фасоль; каждое зернышко полное и мягкое, словно каштаны. Йошка очень любил ее, хотя мяса в горшке не было и в помине. Он взял жестяную ложку и начал есть.
«Что же, если я уйду отсюда, они тоже многое потеряют — это ясно: ведь я уже не буду больше отдавать в дом свой заработок, а братишки — те еще мелкота», — сосредоточенно раздумывал он за едой, уже несколько успокоившись и даже с каким-то злорадством.
В комнату вбежали его младшие братья.
— Ты уже ешь? — зашипели они, потому что им самим не давали еды, пока не придет отец.
Йошку разозлило, что эта мелюзга так непочтительна к нему — дергают его за полы одежды, словно он такой же сопляк, как они.
— Брысь отсюда! — рявкнул он на них.
— Йошка уже ест! — визжали ребята.
— Да, ем!
— Тогда и я буду!
— Брысь ты! — И он дал пинок в бок одному из них.
Тот сразу же заревел.
Мать посмотрела на них.
— Оставьте его в покое, — сказала она, — видите, как он загордился!
Это очень задело Йошку, и он не стал больше есть. До сего времени мать никогда, никогда не обижала его. Он совсем еще не насытился, однако отставил в сторону горшок с фасолью: за что так обижать человека? Вот возьмет да и уйдет из дома, и они никогда больше не увидят его.
Со страшной горечью на душе Йошка вышел из дома.
Желудок только сейчас по-настоящему начал требовать свое. Эх, хоть бы наелся он по крайней мере!..