— Ее тоже следовало бы спросить, — заметил он тихим голосом. — Женщину тоже надо было выслушать, что и как… Подайте и старику, — обратился он к корчмарю.
У солдата не дрогнул на лице ни один мускул. Он взял стакан и хлебнул.
— Я всегда был смирным человеком, — сказал он, — ничего не позволял себе, не пил, не ругался. Я, браток, жестянщик, учился этому ремеслу. В семнадцатом году меня призвали в солдаты вместе с сорокалетними стариками, а в восемнадцатом демобилизовали, был я на русском фронте; а родился я, стало быть, в семьдесят третьем… в семьдесят третьем, на улице Миклоша. Наш дом во дворе стоит, напротив Фаркаши Тураи.
— А когда же вы прогнали жену?
— В восемьдесят восьмом.
— Давненько, значит, — бросил Йошка.
В разговор вмешался корчмарь:
— В восемьдесят восьмом не может быть, если вы родились в семьдесят третьем.
— То есть мы поженились в девяностом, а в восьмом пришлось прогнать ее, мне тогда было двадцать восемь лет.
Было видно, что он совершенно не в ладах с числами.
Но Йошку интересовало не это.
— Вы ее любили?
— В том-то вся и беда.
— Почему?
— Так ведь кого любишь, тому все прощаешь…
— Получите! — позвал корчмаря Йошка.
Выйдя на улицу, он снова запел:
Если все-таки дождусь, —
Будешь ты со мной,
И тебя я назову Милою женой, —
То на брачном ложе ночью
Загляну я в сини очи.
Сердце к сердцу приложу.
Пасынок безродный,
А головушку свою
Я склоню на грудь твою.
Белую, лебяжью.
Белую, лебяжью!..
Правда, пел он уже гораздо тише.
Йошка сделал большой крюк и, тяжело ступая словно налитыми свинцом ногами, добрался к Чигесаду, где жил брат его отца, Глухой Дарабош. Когда он открыл калитку, две огромные белые собаки подняли лай.
— Пошли вон! — замахнулся он на них.
— Молчать! — крикнул Глухой Дарабош, стоя на пороге в сенях, и собаки тотчас притихли.
— Что поделываете, дядюшка?
— Пошел куда-то за девушкой, — ответил Глухой Дарабош, который за лаем собак не разобрал вопроса и решил, что Йошка спрашивает у него о сыне.
Глухой Дарабош был высокий, стройный мужчина; вот уже десять лет, как он овдовел и жил со своим единственным сыном, который только что ушел к своей девушке.
— Не женились, дядюшка?
— Пока нет.
— Что так?
— Мне уж не пристало свататься.
— Так пусть сватается она.
— Она уже сваталась.
Йошка знал, что дядя хотел жениться на какой-то вдове, но дело почему-то не сладилось.
— Ну, и что же?
Старик серьезно посмотрел в глаза парню.
— Если уж кувшин однажды разбился, сынок, не стоит его стягивать проволокой. Лучше купить новый.
Йошка опустил голову.
— А ты чего пришел? — спросил старик.
— Да вот жениться хотел бы…
— На ком?
— На бедной девушке.
— А отец?
— Ругает.
— А мать?
— Плачет.
— А бабка?
— Проклинает.
— А девушка?
— Красивая.
— Любит тебя?
— Любит.
— А ты ее?
— Очень.
Старик умолк. Он снял с огня варившуюся картошку и слил воду в помойное ведерко. Только после этого он подошел к племяннику.
— Пойти в сватья?
— Будьте так любезны, дядя Михай!
— Ну, так садись же.
Йошка сел, а старик спросил:
— Какой нынче день?
— Пятница.
— Тогда, значит, во вторник.
— В воскресенье, — смущенно возразил Йошка: это «в воскресенье» он буквально простонал, сокрушаясь, что не мог сказать «завтра!».
Старик покачал головой.
— Во вторник!.. В день пресвятой богородицы… Как раз день сватовства!.. Вторник — святой день!
Йошка повесил голову. Ну, что ж, хорошо и это, раз уж нельзя иначе.
11
Жужика как ложилась, так и проснулась с болью на сердце. Ох, давно уже миновало то время, когда она играла этим парнем как хотела; теперь же сердце так и щемит.
Каждая минута, которую ей приходилось проводить в одиночестве, была ужасна. Куда бы она ни смотрела, повсюду ей виделся он, за что бы ни бралась, только и звала его.
«Какой он красивый, — твердила она про себя, — какой красавец! Красивая голова, лоб, и усы красивые, и шея, даже ладони; а какое наслаждение слушать его голос, — он так и журчит, так и льется, словно вода из кувшина. Бывают ведь такие горластые, как, например, столяр из углового дома — лучше уж умереть, чем вечно слышать его голос. А голос Йошки, этот милый голос можно слушать без конца, он так и забирается в уши человеку, да там и остается… А что он говорит, какие ласковые, нежные, добрые слова! Никогда не оскорбит, не обидит, прямо ребенок; все бы ему играть да шутить, его нельзя даже всерьез принимать — трехлетний мальчуган, да и только».
Жужика не знала, что с ней творится: то ее бросало в жар, то обдавало холодом. Стоило ей подумать, что Йошка придет, как по телу разливалась теплота, но потом мелькала мысль, что его могут отбить у нее, и голова шла кругом, ей казалось, что она умирает.
Все валилось у нее из рук, а оставаться наедине с самою собой никак не удавалось.
Мать заметила это и сказала:
— Сходи-ка к госпоже Бодоллаи.
— Зачем?
— Затем! Ты ведь так и не побывала у них с тех пор, как вернулась с уборки.
Дома из-за матери нельзя было оставаться, да и у самой Жужики на душе кошки скребли, а вернее — черти. Ведь в любви все так: то ангел победит, то черт одолеет. Только начинает один брать верх, смотришь — другой тотчас же предпринимает еще более бурный натиск. Жужика вечером так отдалась любви, что, можно сказать, познала жизнь. Любовь привязывает человека к одной точке, к одной душе; а жизнь зовет одинокое сердце и вливает в него свои силы. Так доброте всегда сопутствует зло. Потому что доброта обессиливает, расслабляет, делает рабом другого; зло же вновь отдает человека самому себе, делает его хозяином своей жизни, господином своей судьбы. Длань дающего дает добро, длань отторгающего — зло.
Жужика вчера так много дала, что чувствовала: ей нужно бежать и найти самое себя, иначе она тотчас же погибнет.
Вот и Йошка не идет почему-то…
Вечером ей казалось, что он прибежит к ней, едва займется заря, что отныне он навсегда, вечно будет здесь; но вот уже скоро полдень, а его все нет!
Жужика вдруг почувствовала себя оскорбленной и униженной. И как она позволила себя увлечь вчера вечером! Ведь только она говорила, Йошка же молчал… Вот он пошел домой, там его осуждают, вот он и не идет… Теперь он может гордиться: заставлять себя упрашивать, ждать…
Ой, и зачем все это произошло! Как случилось, что она падала все ниже?. Жужика и впрямь уже не могла больше оставаться дома; она поспешно стала одеваться, собираясь уйти. И пошла в дом инженера.
Госпожа Бодоллаи была женой главного инженера железной дороги, очень большого господина. Отец Жужики часто колол им дрова: вот уже десять лет подряд заготовлял он для них топливо, а жгут они много; веселого старика так полюбили за шутки-прибаутки и вежливое обхождение, что и жену стали иногда приглашать — то помогать на кухне, то на большую стирку, уборку, убой свиньи. Бедному человеку надо ценить такое место, потому что бедняк живет за счет многих домов.
Госпожа встретила Жужику весьма приветливо.
— Смотри-ка, — сказала она, — как ты выросла!
— Целую ваши руки, сударыня, вы тоже.
Госпожа рассмеялась.
— Я уже не расту. — И она озорно подумала о другом.
Затем вздохнула: она уже перестала надеяться. Даже этой радости у нее не будет.
Пустой дом, тишина, тишина… Госпожа Бодоллаи долго и задумчиво смотрела на девушку, которая вдруг показалась ей какой-то другой, новой, какой она еще никогда ее не видела. До сих пор это была малютка, ребенок, милый, маленький, тихонький ребенок, красивенькая девочка, и вот она уже будто повзрослела, выглядит самостоятельной, умеющей постоять за себя; может быть, у нее уже есть тайна, может быть, сердце ее уже обременено кем-то, чья жизнь вплелась в ее жизнь, а она скрывает это, таит и ждет, надеется, что это принесет ей большое, неведомое, счастливое будущее…
В доме была портниха, тетушка Панка, почтенная дама, которая обходила по очереди все дома в городе и везде чувствовала себя как дома; она знала все тайны горожан и с истинно дебреценской сдержанностью, не говоря никогда ни о ком ничего плохого, распространяла скверные сплетни.
Жужика уселась возле нее и принялась снимать ей выкройку.
Время от времени она посматривала на госпожу.
Та была удивительно хороша собой — будто и не простая смертная. Высокая, смуглая, большеглазая и хорошо сложенная, она умела смотреть перед собой так неподвижно, так самозабвенно, будто неживая. А стоило ей заговорить, и она сразу становилась похожа на маленького невинного ребенка, так она была мила и беззаботна. Она напоминала спящую красавицу, которая вечно спит, спит наяву, и кто знает, проснется ли когда-нибудь.
Они жили у Порослайской дороги, в Шеште, в прелестной вилле. У них были две огромные собаки, одна из которых очень злая, и две замечательные английские лошади. Бодоллаи были очень богаты, они сдавали в аренду сто семьдесят хольдов земли, кроме того, господин инженер получал большое жалованье. У госпожи прекрасная шуба из хорошего меха.
Боже правый, бывает же такая жизнь! И это тоже возможно!..
Когда госпожа вышла, они остались вдвоем в «Vorzimmer»[75], которая одновременно служила и столовой и гостиной. Из нее в другие комнаты вели застекленные двери, за которыми виднелась прекрасная лакированная мебель, сверкающие зеркала, сияющие люстры. Но здесь было хорошо, здесь царила тишина, в изразцовой печке уже горел огонь, а куски раскроенной материи и обрезки ткани, разбросанные по всей комнате, придавали ей какой-то интимный уют.