Призрак в лунном свете — страница 45 из 70

— Пусть будет так, — ответил я. — Против мнения других людей я едва ли могу что-либо поделать. Но лично я хотел бы остаться до рассвета. Не запущенный ли вид поместья, кстати, отторгает всех прочих? Чтобы содержать дом таких размеров, нужно целое состояние, но раз уж бремя слишком велико — почему бы вам не подыскать себе жилище поменьше? Скажите, что вас тут держит?

Старика, казалось, не задели мои слова, но ответствовал он с предельной серьезностью:

— Воля ваша — оставайтесь, конечно. Насколько могу разуметь, с меня не убудет. А что до других — они утверждают, что место здесь плохое. А держит меня тут долг, и только. Есть тут кое-что, что я считаю своим долгом охранять. Что-то, удерживающее меня здесь. И очень жаль, что у меня нет ни денег, ни здоровья с честолюбием, чтобы достойно заботиться о доме и о земле.

С еще более возросшим любопытством я поверил старику на слово и медленно прошел за ним наверх, когда он приглашающе махнул рукой. Уже совсем стемнело, слабый перестук снаружи подсказал мне, что надвигается дождь. Я был бы рад любому укрытию, но этот дом был приятен мне вдвойне из-за пленительной тайны как самого места, так и его хозяина. Для неизлечимого любителя гротесков не нашлось бы более подходящего убежища.

II

На втором этаже была угловая комната, не такая неопрятная, как все остальное в доме, и хозяин провел меня туда, поставив свою маленькую лампу и запалив другую, побольше. По чистоте и содержимому комнаты и по книгам, расставленным вдоль стен, я понял, что вовсе не ошибся, приняв старика за джентльмена со вкусом и воспитанием. Он был эксцентриком и отшельником, без сомнения, но у него остались некие стандарты и умственные интересы. Как только он молчаливым жестом пригласил меня сесть, я завел разговор на общие темы — и был рад узнать, что хозяин дома не из тех, кто всякому ответу предпочитает молчание. Во всяком случае, он, казалось, был рад с кем-то поговорить — и даже не пытался отклонить разговор от личных тем.

Как я узнал, звали его Антуан де Рюсси, и происходил он из древнего могущественного рода луизианских плантаторов. Более века назад его дед, на тот момент — самый младший в роду отпрыск, перебрался на юг Миссури и основал новое поместье в роскошном наследном стиле, построив сей особняк с колоннами и окружив его всеми удобствами для создания здесь крупной плантации. Когда-то в хижинах, стоявших на пустоши позади поместья, куда теперь вторгся ход речных вод, жило до двухсот негров, и слышать их пение, смех и игру на банджо по ночам означало вкушать всю прелесть цивилизации и социального порядка, ныне совсем утраченного. Перед домом, где росли могучие дубы-хранители и ивы, расстилалась лужайка, похожая на широкий зеленый ковер, всегда поливаемая и подстриженная, и мощеные тропы пересекали ее, окаймленные дорожками душистых цветов. Риверсайд — так называлось это место — в свое время являл собой прелестное идиллическое поместье, и мой хозяин бережно хранил память о тех лучших временах.

Дождь снаружи тем временем усилился, плотные водяные струи хлестали о разбитую крышу, и с потолка то тут, то там срывались сквозь трещины ледяные потеки. Вода стекалась на полу в самых неожиданных местах, и усиливающийся ветер сотрясал гниющие, свободно висящие ставни снаружи. Но я не обращал на это никакого внимания и даже не думал о своем автомобиле, стоявшем под деревьями, потому что видел — меня ждет История. Побуждаемый воспоминаниями, хозяин продолжал вспоминать старые, лучшие дни. Вскоре я понял, почему он живет один в этом древнем месте, которое соседи считают гиблым и дурным. Речь старца лилась, точно музыка, и вскоре его рассказ принял такой оборот, который не оставил мне ни малейшего шанса на сон.

— Да, Риверсайд был построен в 1816 году, а мой отец родился здесь в 1828-м. Если бы он был жив, ему было бы уже больше ста лет, но он умер молодым — таким молодым, что я едва его помню. В шестьдесят четвертом дело было — он записался добровольцем в Седьмой Луизианский пехотный полк, потому что хотел воевать на родине. Дед был слишком стар для сражений, но все же дотянул до девяноста пяти — помогал моей матери воспитывать меня. Да, он на славу постарался — стоит отдать ему должное. У нас всегда были крепкие традиции — и высокие понятия о чести. Дед заботился о том, чтобы я рос так же, как росли все де Рюсси, поколение за поколением, со времен Крестовых походов. Мы не были полностью разорены в финансовом отношении, но сумели хорошо устроиться после войны. Я учился в престижной школе в Луизиане, а потом и в Принстоне. Позже мне удалось заполучить плантацию на довольно выгодной основе — хотя вы же видите, к чему это привело сейчас.

…Моя мать умерла, когда мне было двадцать, а дед — два года спустя. После этого мне стало страшно одиноко, и в восемьдесят пятом я женился на дальней родственнице из Нового Орлеана. Все могло бы быть иначе, проживи она подольше, но бедняжка отдала Богу душу сразу после родов моего сына, Денниса. Один он у меня остался. Я больше не пытался искать жену — все время посвящал мальчишке. Он был похож на меня, да и на всех де Рюсси сразу — высокий, поджарый, светлокожий, с характером прямиком из преисподней! Всему, что знал от деда, научил я его, но он не нуждался в особой подготовке, когда дело касалось вопросов чести. Думаю, это было в нем самом. Никогда не видел такого высокого духа — он едва ли не сбежал на Испанскую войну, когда ему было всего одиннадцать! Романтичный юный дьявол, полный высоких идей… теперь, наверное, о них сказали бы, поморщившись, — викторианские. И мне никогда не приходилось отгонять его от негритянских девок. Я отправил его учиться в ту же школу, где был сам, и потом — тоже в Принстон. Выпуск 1909 года — до сих пор помню!

В конце концов он решил стать врачом и год проучился в Гарвардской медицинской академии. Потом ему пришла в голову мысль придерживаться старых французских семейных традиций, и он уговорил меня отправить его в Сорбонну. Я так и сделал — и я гордился таким выбором, хоть и знал, что буду терзаться волнениями, ведь сын так далеко, на чужбине. Бог мой, если бы только я одумался! Я-то решил, что во всем Париже будет не сыскать молодого человека благоразумнее его. У него была комната на улице Сен-Жак — это совсем рядом с университетом, в Латинском квартале, — но, судя по его письмам и друзьям, он вообще не общался с повесами. Его круг состоял в основном из серьезных студентов и художников, чьи мысли в большей степени занимала работа, чем дикие выходки и визиты в кварталы красных фонарей.

Но, конечно, было в его кругу немало и таких персонажей, что стояли на своего рода рубиконе, отделяющем благодетель от диавола. Эстеты-декаденты, ярые экспериментаторы в жизни и ощущениях — этот проклятый бодлерианский типаж. Естественно, Деннис многих из них знавал, многого наслушался об их жизни. Они сбивались во всевозможные оккультные общества и имитировали черные мессы, вакхические церемонии… все в таком духе. И знаете, не думаю, что многим из них это все чрезмерно навредило, — думаю, большинство из них уже через год-другой выбросили всю эту чушь из головы. Но одним из самых упорных адептов декадентства был парень, которого Деннис знал еще по школе, — и чьего отца, если уж на то пошло, я сам знал лично. Фрэнк Марш из Нового Орлеана! Поклонник Лафкадио Хирна, Ван Гога, Гогена — истинное дитя того времени. Бедняга — у него был настоящий дар художника, великого живописца!

Марш был самым старым другом Денниса в Париже, и они, конечно, часто виделись — обсуждали старые времена, делились новостями. Сын много писал мне о нем, и я не придавал особого значения той группе мистиков, с которыми работал Марш. Просто среди богемной молодежи с левого берега Сены открылся некий круг ценителей египетской и карфагенской старины, не более, — но что они о себе воображали! Говорили, что якобы обладают знаниями, сохранившимися со времен Великого Зимбабве, прямиком из мертвых столиц Атлантиды и гробниц Хоггара в Сахаре. Еще более узкий круг, своего рода культ внутри культа, слагался из диковатых почитателей Медузы Горгоны. У них был прямо-таки сдвиг на тематике змей и волос, они чтили миф о жене Птолемея Веронике, что пожертвовала волосами во спасение мужа — который братом ей приходился, только подумайте, — и боги преобразили ее кудри в созвездие на ночном небе[68]. Мне это тогда казалось сущей тарабарщиной.

Не думаю, что Денниса сильно влекло их общество, — до той ночи, когда он встретил ту девушку-жрицу, проводившую странные церемонии в покоях Марша. Имя ей было Марселин Бедар — настоящее имя, имею в виду, потому что она частенько представлялась то Таннитой, то Исидой[69]. Касательно же своей светской ипостаси она всех заверяла в том, что в ней течет кровь самого де Шампо[70], — и из горстки очарованных ее женственностью и эрудицией юнцов образовала некий культ «почитателей Медузы», снискав в среде некрепких умов небывалый авторитет; хотя на самом-то деле была она всего-навсего художницей, или даже натурщицей. Некоторый период своей жизни, по слухам, она провела в Вест-Индии — на Мартинике, если мне не изменяет память, — но не любила об этом особо распространяться. Себя она подавала как образец строгости и святости, но я почти уверен — всякий чуть более опытный в вопросах жизни студент прозревал ее маскарад насквозь.

Деннис, однако, опытен не был. В письме на десять страниц, полных отборной розовой сентиментальщины, он только и делал, что восхищался ей. Величал ее «богиней», вы только подумайте… Если бы я только понимал его простодушие, я смог бы что-нибудь сделать, но я никогда не думал, что такое щенячье увлечение может много значить. Я был абсурдно тверд в вере в то, что щепетильность и семейная гордость Денниса предостерегут его от поспешных шагов.

Со временем, однако, его письма стали меня нервировать. Он упоминал Марселин все чаще, а своих друзей все реже, и принялся твердить о «жестокой и бессмысленной манере», в которой они отказывались представить ее своим матерям и сестрам. Он, думаю, не задавался никакими вопросами касательно ее самой, и я не сомневаюсь, что она соблазнила его уймой романтических легенд о собственном происхождении, попутно жалуясь на непонимание со стороны большинства. Наконец я осознал, что Деннис