Призрак Виардо. Несостоявшееся счастье Ивана Тургенева — страница 22 из 24

В незапамятные времена лучшим арендатором тургеневского особняка нашли Комитет по физкультуре и спорту, поскольку «спортсмены» изловчились произвести необходимый ремонт деревянного особняка силами и материалами… стройбата. Вопрос квалификации строителей, естественно, не стоял: как сделают, так сделают. Перемены в правительственных структурах не сказывались на профиле арендатора. Чиновники от спорта обшивали стены анфилады, где скончалась мать писателя, новомодными облицовочными материалами. Переделали под нужды бухгалтерии комнату писателя в мезонине. Добивались пробивки все новых окон в старых стенах. Наконец, устроили новый конференц-зал, выкопав соответственно подвал по периметру старого фундамента.

Всякие технические нормативы были отброшены. Тогдашний Комитет по культуре и соответственно предшественник позднейшего ГУИОПа убеждали беспокойную «общественность», что «физкультурников» следует благодарить хотя бы за репродукцию портрета Тургенева в прихожей дома с установленной перед ним пластмассовой вазочкой с искусственными цветами. Все-таки помнят, слава богу, и не наломали большего. В этой повседневной изматывающей борьбе первое место традиционно принадлежало «Литературной России».

В результате спустя годы там благоденствовал тот же арендатор, который, впрочем, в поисках средств — кто их не ищет сегодня? — именно тургеневские комнаты передал субарендатору, а в былом подземном конференц-зале функционируют 17 рабочих мест «по пошиву спортинвентаря», под которым в 1995 году подразумевались трусы. «Дом-сирота» — сравнение, от которого может быть только стыдно и Министерству культуры, и Литературному музею, и отцам города. Надежда на музей растворялась в туманной дали.

Все шло (пусть не на словах — на деле) по привычным советским нормам. Только еще медленнее, с еще большими канцелярскими препонами, зато пышнее, представительнее, со все возрастающим числом симпозиумов, конференций, общественных советов — огромное маховое колесо без приводного ремня. Бесконечные доклады, научные сообщения, съезды со всех концов страны, соответственно «культурные программы», при удаче — отчеты на телевидении. Все шелестело, никого и ни в чем не заставляя действовать…

Фургон привез в Орловский музей изобразительных искусств подаренные ему работы профессора Э. М. Белютина и мастеров «Новой реальности». Когда машина уже собиралась отъехать от дома на Никитском бульваре, хозяевам одновременно пришла мысль: «вещи из сна»! Надо было немедленно воспользоваться оказией и переслать их в Тургеневский музей, тот самый, на берегу Орлика, который чудом сохранился в дотла разрушенном Орле. Немедленно! Иначе переговоры, оформление командировок, согласования — одни заняли бы месяцы, если не годы.

Увесистый сверток перешел в руки водителя безо всяких сохранных расписок с единственной просьбой — передать директору Музея изобразительных искусств как личную посылку. Внутри лежала дарственная на имя «тургеневцев». Через считанные часы «тургеневцы» разворачивали «вещи из сна». Те самые, о которых рассказывали современники. Специально примчавшиеся из Москвы сестры Гамзатовы, дочери поэта Расула (песня о белых журавлях!) — директриса Дагестанского художественного музея и кандидат наук, специалист по коврам Патимат подтвердили: это лучшие и на сегодняшний день старейшие образцы дагестанских ковров. И вообще, по-настоящему их место в Махачкале. Как же мы умудрились опоздать! Все, что они могли теперь сделать для тургеневских паласов — привезти настоящего профессионального реставратора. Из Дагестана. Пусть поработает в Орле.

Выбор матери… Ее причуда, вкус, но и забота. Но вместе с паласами возвращался в родные места еще один живой след Варвары Петровны.

Маленькая книжка в желтом кожаном переплете с золотым обрезом легко умещалась на ладони. Редкий образец искусства печатников, сохранивший инициалы владелицы на серебряном щитке и крохотный исправный замок. Муаровая подкладка с тончайшим тисненым орнаментом. Единственная иллюстрация — не слишком искусная гравюра с картины Рубенса. Разрешительное благословение архиепископа Турского. Парижское издание. И двойной текст — французский и латинский всех воскресных и праздничных богослужений в году. С этим французским молитвенником Варвара Петровна не расставалась никогда, даже в православной церкви.

Это можно было назвать интересом к католичеству, которое проявлялось в 1820–1830-х годах в русском дворянстве, — объяснение, принятое многими литературоведами. Только увлечения некоторых дам высшего петербургского света трудно спроецировать на сельскую жизнь Орловщины. Тем более в столице на Неве Варвара Петровна оставалась очень редкой и тяготившейся окружением гостьей. Скорее здесь давал о себе знать XVIII век с его французскими увлечениями, одинаково близкими и Лутовиновым, и Лавровым. Недаром помещица из Спасского добивалась точных переводов французских текстов, которые казались ей более изысканными. Всю жизнь, особенно после смерти мужа, она следила, чтобы в ее доме говорили и писали исключительно по-французски. Хотя для того, чтобы точнее выразить свое состояние, она неизменно обращалась к русскому языку, которым пользовалась почти на профессиональном литературном уровне. Если говорить о наследственности, то в отношении литературы Тургенев был многим обязан одаренности матери.

И любопытная рукопись без имени автора и даты в собрании Тургеневского музея — попытка перевода основных молитв с французского. Предположение некоторых исследователей — труд, предпринятый отцом писателя по просьбе Варвары Петровны, что не представляется единственным возможным вариантом. Трудно объяснить, почему уехавший для лечения в Париж Сергей Николаевич именно там должен был заниматься столь кропотливой и требовавшей подручных справочников работой. К тому же переводчик Варвары Петровны явно глубже знает смысл текстов, чем мог знать обычный, пусть и широко образованный прихожанин. Речь шла о так называемой Общей молитве, которая привычно и выразительно звучит на церковнославянском языке: «Отче наш, иже еси на небесех, Да святится имя Твое, Да приидет Царствие Твое, да будет Воля твоя…»

В опустевших после рабочего дня залах музея было тихо. Они словно снова становились обыкновенными комнатами для жизни людей. Где-то потрескивали половицы. Последний луч солнца с трудом разрезал плотные шторы. В главном зале с деревянными колоннами, как в театре на репетиции, горела лампочка у небольшого стола. Глаза не могли оторваться от маленькой книжки, переходившей из моих рук в руки главного хранителя, как будто в дом возвращалась сама ее хозяйка: «В прегрешениях моих каюсь Тя, Господи! но преисполни мое раскаяние искренним и сердечным самознанием». Угловатость и явное несовершенство перевода, в которых признавался сам переводчик, здесь значения не имели. Это был Ее характер. Ее разумение. Ее отношение ко всему и ко всем. Прежде всего к Ивану.

«Как одинока птица без гнезда…»Иван Тургенев Из «Стихотворений в прозе»

Роза

Последние дни августа… Осень уже наступала.

Солнце садилось. Внезапный порывистый ливень, без грому и без молний, только что промчался над нашей широкой равниной.

Сад перед домом горел и дымился, весь залитый пожаром зари и потопом дождя.

Она сидела за столом в гостиной и с упорной задумчивостью глядела в сад сквозь полураскрытую дверь.

Я знал, что свершалось тогда в ее душе; я знал, что после недолгой, хоть и мучительной, борьбы она в этот самый миг отдавалась чувству, с которым уже не могла более сладить.

Вдруг она поднялась, проворно вышла в сад и скрылась.

Пробил час… пробил другой; она не возвращалась.

Тогда я встал и, выйдя из дому, отправился по аллее, по которой — я в том не сомневался — пошла и она.

Все потемнело вокруг; ночь уже надвинулась. Но на сыром песку дорожки, ярко алея даже сквозь разлитую мглу, виднелся кругловатый предмет.

Я наклонился… То была молодая, чуть распустившаяся роза. Два часа тому назад я видел эту самую розу на ее груди.

Я бережно поднял упавший в грязь цветок и, вернувшись в гостиную, положил его на стол, перед ее креслом.

Вот и она вернулась наконец — и, легкими шагами пройдя всю комнату, села за стол.

Ее лицо и побледнело и ожило; быстро, с веселым смущеньем бегали по сторонам опущенные, как бы уменьшенные глаза.

Она увидала розу, схватила ее, взглянула на ее измятые, запачканные лепестки, взглянула на меня — и глаза ее, внезапно остановившись, засияли слезами.

— О чем вы плачете? — спросил я.

— Да вот об этой розе. Посмотрите, что с ней сталось.

Тут я вздумал выказать глубокомыслие.

— Ваши слезы смоют эту грязь, — промолвил я с значительным выраженьем.

— Слезы не моют, слезы жгут, — отвечала она и, обернувшись к камину, бросила цветок в умиравшее пламя.

— Огонь сожжет еще лучше слез, — воскликнула она не без удали, — и прекрасные глаза, еще блестевшие от слез, засмеялись дерзостно и счастливо.

Я понял, что и она была сожжена.

Апрель, 1878

Памяти Ю. П. Вревской

На грязи, на вонючей сырой соломе, под навесом ветхого сарая, на скорую руку превращенного в походный военный гошпиталь, в разоренной болгарской деревушке — с лишком две недели умирала она от тифа.

Она была в беспамятстве — и ни один врач даже не взглянул на нее; больные солдаты, за которыми она ухаживала, пока еще могла держаться на ногах, поочередно поднимались с своих зараженных логовищ, чтобы поднести к ее запекшимся губам несколько капель воды в черепке разбитого горшка.

Она была молода, красива; высший свет ее знал; об ней осведомлялись даже сановники. Дамы ей завидовали, мужчины за ней волочились… два-три человека тайно и глубоко любили ее. Жизнь ей улыбалась; но бывают улыбки хуже слез.

Нежное кроткое сердце… и такая сила, такая жажда жертвы! Помогать нуждающимся в помощи… она не ведала другого счастия… не ведала — и не изведала. Всякое другое счастье прошло мимо. Но она с этим давно помирилась — и вся, пылая огнем неугасимой веры, отдалась на служение ближним.