[15] не позволяет.
Полдень. Отправляюсь в городскую библиотеку.
Вечер. Сегодня я перевел десять с лишним страниц из Аугштайнера. Его латынь далека от простоты. Словно устами автора говорил какой-то дух. Фразы отрывистые и трудны для понимания. Сказуемые нередко опущены. Но на эту проблему можно взглянуть иначе. Мы имеем дело с записками ученого, которым порой не хватает грамматического блеска, но блеск правды затмевает все. Аугштайнер все более восхищает меня. По его мнению, платоновские идеи — не что иное, как души. Но это вовсе не примитивная анимизация[16] действительности. Аугштайнер четко классифицирует души. Он делит их, с одной стороны, на активные и пассивные, с другой — на потенциальные и актуальные. У вещей души пассивные — то есть обычные идеальные отражения, у людей — души активные, то есть независимые идеальные отражения. «Независимые» означает наделенные способностью абстрагирования, каковое подразделяется на актуальное и потенциальное. Автор ставит вопрос: как субъект, то есть человек, может абстрагировать активную душу? — но, к сожалению, не отвечает на него. Его витиеватой эпистемологической[17] системе, проникнутой идеями Христиана Розенкрейца[18] (ничего удивительного, они ведь были современниками!), не хватает хотя бы легкого уклона в сторону спиритуализма. Нет никаких оперативных указаний, что предпринять, как абстрагировать из человека душу. Сегодня ночью я следовал указаниям Грегориуса Блокхуса и силился перципировать души, исходящие из тел этих четверых в момент смерти. В полном соответствии с тем, что писал Грегориус Блокхус, я открыл в этих телах энергетические каналы, снял суставную блокаду и уложил конечности в рекомендованное положение. Точными уколами я забрал дыхание. По Блокхусу, при такой концентрации духовной энергии ее невозможно не ощутить. Я же этой энергии не почувствовал. И значит, потерпел поражение. Не знаю, верно ли я понял трудную латынь Аугштайнера и указания Блокхуса, от которых отдает каким-то суеверием. Завтра снова сажусь за труд Аугштайнера. Может быть, в следующих пассажах отыщутся оперативные указания. Может быть, Аугштайнер сбросит наконец надменную маску философа и перейдет на позиции классического спирита?
Бреслау, вторник, 2 сентября 1919 года, семь утра
На юго-востоке Бреслау, в предместье Олевизен, зажатом между речкой Оле и Олаусским шоссе, в маленьком дворике дома на Плессерштрассе, 24, царила обычная утренняя суета. Служанка пастора Гердса развешивала на галерее подушки и одеяла, консьержка фрау Бауэрт надраивала деревянные ступеньки, ведущие в слесарную мастерскую, помещавшуюся во флигеле. Из сортира вышел отставной почтальон Конрад Доше. К его ногам в страшной радости немедленно бросилась рыжая собачонка. Двор заливали солнечные лучи, скрипел насос, от выбиваемой перины летел пух…
Во двор вышел пожилой человек. Его лицо и руки покрывали глубокие морщины, глаза были налиты кровью. Задыхаясь, старик тяжко опустился на лавку и свистнул рыжей собаке. Та подбежала и начала ласкаться, косясь одним глазом на хозяина.
К старику подошел Доше и подал руку.
— Сердечно приветствую вас, герр Мок. — Физиономия Доше сияла. — Как спалось?
— Плохо, — коротко ответил Виллибальд. — Что-то не давало мне заснуть…
— Наверное, нечистая совесть, — засмеялся Доше. — То-то она вас грызет после вчерашней партии в шахматы…
— И что мне сделать, — Виллибальд протер глаза, стряхнул гной с ресниц, — чтобы вы мне поверили? Не трогал я этого слона, пока вы ходили в уборную!
— Ладно, ладно, — успокаивал друга Доше, не переставая улыбаться. — Как там ваш сын? Выспался? Встал уже?
— Вон он идет. — Лицо старика разгладилось.
По двору бодро шагал Эберхард Мок. Подойдя к отцу, Эберхард поцеловал его в щеку. Всегдашнего сильного перегара старик не учуял. Мок-младший подал руку Доше. Последовало неловкое молчание.
— А я в аптеку собрался, — заговорил Доше. — У собаки понос. Просто ужас. Вам ничего купить не надо?
— Вы так добры, герр Доше, — ответил Виллибальд. — Купите нам по пути буханку хлеба от Мальгута. Непременно от Мальгута.
— Знаю, знаю, герр Мок, — закивал Доше и сказал своей собаке: — Рот, ты остаешься здесь. Слушайся герра Мока. Можешь гадить во дворе, но только не под лавкой.
И Доше заковылял по направлению к Рибникерштрассе. Мок-старший принялся играть с Ротом, взял собачку за шкирку и стал легонько таскать туда-сюда. Пес рычал и извивался всем телом, легонько прихватывая зубами ладонь старика.
Эберхард сел рядом с отцом и закурил первую сигарету. Воспоминания о прошлой ночи заставили его усмехнуться. Мок так и не спросил девушку насчет клиентов в кожаных доспехах. Ничего страшного, ведь когда они встретились, его рабочий день уже закончился. А вот сегодня Мок возьмется за следствие по-настоящему. И спросит.
— Еще так рано, а вы, отец, уже на ногах. — Мок выдохнул дым прямо в небо.
— Старики встают с петухами. И не таскаются по ночам черт-те где, но спят в собственных постелях.
— Вчера я мало пил. В ближайшие несколько недель я буду заниматься очень трудным делом. Меня прикомандировали к комиссии убийств. Это вам не регистрация шлюх. Вы должны быть довольны.
— Пьянствуешь и по девкам шляешься. — Несвежее утреннее дыхание старика тучей окутало Мока. — Женился бы. У мужчины должен быть сын, который подаст ему кружку пива после работы.
Мок положил ладонь на жесткую руку отца и уперся головой в стену. Ему представилась идиллическая сцена: его будущий сын, Герберт Мок, подает ему кружку пива и с улыбкой поворачивается к стоящей у плиты матери. Та одобрительно кивает и, помешивая варево в кастрюле на конфорке, хвалит Герберта: «Хороший сын, подал пива папочке». Жена у Мока высокая и статная, ее большие груди выпячиваются под чистым передником, юбка касается светлых, чисто вымытых досок пола. Мок гладит по голове маленького Герберта, подходит к жене и обнимает ее. Рыжие волосы окаймляют нежное лицо, фартук превращается в халат сестры милосердия, из посудины для кипячения шприцов доносится вкусный запах. Мок приподнимает крышку и видит разваренные кости в густой жиже. «Лучший клей для обуви», — раздается голос отца. На поверхность всплывают два шарика. Это человеческие глаза.
Дотлевшая до конца сигарета обожгла Моку-младшему губу. Он выплюнул окурок и открыл глаза. Все та же стена, все тот же двор, фигура удаляющегося Виллибальда в арке. Мок встал, поднял — к удовольствию консьержки — окурок с земли и двинулся вслед за отцом. А тот так и не добрел до дома — задохнулся, устал и сел на скамью у бывшей мясной лавки своего брата Эдуарда. Рядом с ним примостился Рот, высунув розовый язык.
Мок быстрым шагом подошел к отцу, тронул за плечо и сказал:
— Давайте уедем отсюда. Здесь меня мучают кошмары. Как только мы получили эту квартиру в наследство от дяди Эдуарда, мне стало сниться бог знает что, с самой первой ночи в этой поганой мясной лавке… Потому-то я и пью, понимаете? Когда я пьян в стельку, мне ничего не снится…
— У каждого пьяницы свое оправдание…
— Я и не пытаюсь оправдываться. Сегодня я спал не дома, и у меня не было плохих снов. Вообще ничего не снилось. А когда сюда пришел, стоило вздремнуть на минутку — и кошмар тут как тут.
— Ромашка с теплым молоком. Помогает, — пробурчал в ответ отец.
Дыхание у Виллибальда выровнялось, и он вернулся к любимому занятию (ну, шахматы еще) — принялся, играя, поддразнивать Рота.
— Я куплю собаку, — тихо сказал Мок. — Мы переедем в центр, и вы сможете гулять с собакой по парку.
— Еще чего! — Старик схватил пса за передние лапы и с наслаждением слушал, как тот урчит. — А вдруг у нее понос начнется, как у Рота? Она весь пол в доме перепачкает… И вообще, хватит нести чушь. Отправляйся на работу. Будь пунктуален. А то за тобой вечно кто-то приходит, напоминает, что пора на службу… Смотри-ка, опять прикатили.
Мок обернулся и увидел Смолора, выходящего из пролетки. Никаких добрых вестей от Смолора Мок не ждал.
Интуиция его не обманула.
Бреслау, вторник, 2 сентября 1919 года, восемь утра
В прозекторской на Ауэнштрассе было очень тихо, сюда не проникали яркие солнечные лучи, не тянуло дымком от костров, горевших на берегах Одера возле Пропускного моста. В царстве доктора Лазариуса тишина прерывалась только скрипом каталок, перевозивших тела. Пахло чем-то вроде переваренной моркови, хотя ничего съестного тут не готовили. Правда, ножи точили регулярно — больше ничего общего с кухней не было.
Вот и сейчас ассистент доктора Лазариуса наточил скальпель, подошел к каменному столу, на котором лежал покойник, и одним движением произвел разрез — от ключицы до паха. Кожа разошлась по обе стороны, обнажая слой оранжевого жира. Мюльхаус шмыгнул носом. Смолор быстренько выскочил из прозекторской на улицу и замер с широко открытым ртом, стараясь вдохнуть побольше воздуха. Мок стоял на возвышении, на котором обычно толпились студенты-медики, внимательно смотрел на разверстое тело и слушал, что говорит патологоанатом своему ассистенту.
— Мужчина, возраст около шестидесяти пяти лет. (Ассистент вписал данные в формуляр, в графе «Имя» стояло «Герман Олленборг».) Рост — сто шестьдесят сантиметров, вес — семьдесят килограммов. В легких вода. — Лазариус с тихим свистом отсек раздутые и твердые шматы легких и орудовал теперь маленькими ножницами. — Вот видите, — патологоанатом продемонстрировал Моку сухую мякоть и воду, вытекающую из бронха, — признаки, типичные для смерти в результате утопления.
Ассистент Лазариуса слегка приподнял голову анатомируемого, вонзил скальпель за ухом покойного, сделал очередной длинный разрез, затем вцепился в натянутую кожу на затылке и вместе со слизистой оболочкой сдвинул ее на глаза. Вернее, на то место, где были глаза. Когда их еще не выкололи.