— Как это — смог удержаться? — не понял я.
— Так ведь не ты же ко мне пришел, а я. Значит…
— Какая разница, кто к кому пришел? — перебил я девушку. — Может, у тебя мужчины давно не было, вот и все.
— У меня до тебя один лишь мужчина был, — призналась Папуша. — Пять лет прошло. Любила я его, сильно любила. Да что там, я и сейчас люблю.
— Подожди-ка, а тот мужчина, он не Александр Йорген?
— Он самый, — потупив глаза, сказала цыганка.
— А знаешь, он тебя тоже любил. Куколкой звал, — улыбнулся я.
— Меня так и зовут. Папуша — это Куколка по-цыгански. Любили мы с ним друг друга, сбежать хотели. Но когда отец Александра попал в плен, надо было его выручать — куда там бежать? Ну, а дальше сам знаешь.
— А не ты ли Зарко уговорила сюда ехать? — поинтересовался я.
— Поначалу, когда дед от солдат убегал, — сам так решил, мне не сказал. Ну, а потом, когда лошадей пригнал, к Курдуле съездил, а обратно с котом приехал — все мне и рассказал.
— Ты его заставила в Шварцвальд вернуться?
— Я и заставила, — кивнула Папуша. — Он поупирался немножко, да куда ж он денется?
— Стало быть, не гнева брауни он испугался, а внучку переспорить не смог, — заключил я, усмехнувшись, что цыган меня опять обманул.
— Что ему брауни? У нас своих домов нет, домовых не боимся, — подтвердила мои выводы Папуша.
— Эх, старый врун! — вздохнул я.
— Такой есть. Никогда не знаешь, когда правду говорит, когда врет.
— Он только в одном не врет — тебя любит.
— Любит, — согласилась Папуша. — Так ведь и я его люблю, дурака старого. Кому он еще нужен, кроме меня?
Кому еще может понадобиться старый лгун, за голову которого объявлена награда, я тоже не знал. Мне точно не нужен.
— Как мы со всем с этим жить-то будем? — вдруг сказала Папуша, вспомнив о бурной ночи. — Я же своему любимому изменила…
Мне начали надоедать чужие угрызения совести, потому что грызла собственная совесть.
— Давай-ка мы с тобой так решим, — предложил я. — Сегодня у нас тобой ничего не было, а если и было — не мы в этом виноваты, а лес. Сама сказала — вокруг этот растет, как его?
— Страстоцвет, — глухо сказала Папуша. — Это цветок такой. Если понюхать — у мужчин и у женщин желание появляется. Но он маленький должен быть, а тут…
— А тут вымахал… Видишь, какая пакость случилась. С другой стороны, — задумался я, — может, оно и к лучшему? Представь себе — легли бы мы спать, спим, а эта тварюга вылезла из ручья и сюда приползла.
При воспоминаниях о жабе Папушу передернуло.
— Чего мы деду-то скажем, когда он дохлую жабу увидит?
— А то и скажем — ты ночью купаться пошла, жаба напала, а я спасать прибежал, — пожал я плечами. — Так ведь оно и было. Вроде мы ему не соврем, просто всей правды не скажем.
— Ты только не говори деду, что голой меня видел, — попросила Папуша. — Не стоит его расстраивать. Он меня до сих пор девственницей считает.
— Не буду, — клятвенно заверил я. — Ты же могла к ручью одетой пойти? Могла. В воду зашла, а тут на тебя и напали. А теперь иди-ка ты спать.
Ночь сошла на нет, а солнечный диск вылез в зазор между деревьями, прогоняя ночные страхи и страсти. Я зевнул, обдумывая — стоит ли спать, если спать осталось совсем немного? Решив, что просто минуточку полежу с закрытыми глазами, заснул.
Что мне снилось, точно уже и не помню, но во сне меня преследовал чей-то взгляд, похожий на взгляд хозяина каравана, — тяжелый, пронизывающий. Не скажу, что испугался, но было неприятно. Так неприятно, что я проснулся и… решил, что наяву вижу продолжение сна: прямо перед собой увидел два огромных глаза, чудовищных из-за своей неправильности — желтые, с вертикальным зрачком. До меня не сразу дошло, что эти глаза принадлежат змее, забравшейся мне на грудь и приблизившейся к лицу, отчего они и выглядели огромными.
У меня никогда не возникало проблем со змеями, потому что соблюдал одно неписаное правило — не трогай, и она тебя тоже не тронет. Почему змея забралась мне на грудь? Может, хотела укусить, а может, погреться? Но в любом случае мне было страшно.
А змея уже открыла пасть, демонстрируя раздвоенный язык. Где-то, задним умом я помнил, что языка бояться не нужно, он безвреден. Опасно то, что таится справа и слева, сверху и снизу, — заостренные ядовитые зубы.
Я понимал, что не успеваю поднять руки, схватить ползучую гадину, а помощи ждать неоткуда. Судя по храпам — дед и внучка спят. А хоть бы не спали, они бы тоже не успели ничего сделать. От безысходности я начал тихонечко разговаривать со змеей:
— Так нечестно! За всю свою жизнь ни одного змееныша не обидел, ни одного вашего яйца не раздавил.
Я нес какую-то ахинею, которую не решусь повторить. Кажется, рассказал змее о непутевой жизни и о том, что впервые за двадцать лет странствий и приключений обрел настоящий дом, что меня полюбила самая лучшая девушка в мире, а то, что я ей сегодня всю ночь изменял, так это от большой дури. И что изменял я с красивой девушкой, которую обязательно выдам замуж.
Но гадине были без надобности мои причитания. Кажется, приготовилась к прыжку… А дальше я даже не успел понять, что случилось. Черно-белый вихрь пролетел мимо меня, сметая с груди змею. Фырканье, утробное урчание — и наш Шоршик уже стоит над еще извивающейся, но уже мертвой змеей.
— Спасибо, дружище! — поблагодарил я кота, но тот уже отошел в сторону и принялся яростно чистить шкурку.
Я перевел дух. Штаны остались сухими, но, право слово, если бы я обмочился с перепугу, не постыдился бы этого, а тому, кто стал бы смеяться, предложил бы провести десяток минут с ядовитой змеей на груди.
— Интересная у тебя жизнь! — донесся до меня голос цыганки. — Скажи спасибо, что дед спит, а иначе — удавила бы.
— Ты не спишь? — приподнялся я.
— Проснулась, — приподнялась и цыганка. Широко зевнув, сказала: — Слышу, разговариваешь с кем-то, голову подняла — а у тебя на груди рана сидит. Я обмерла вся!
— Рана? — переспросил я. — Какая рана?
— Рана — это змея, которой ты про жизнь рассказывал. Их еще песчаными эфами называют, — просветила меня Папуша.
Ни про песчаную эфу, ни про какую-то рану я слыхом не слыхал. Знал, что где-то на Черном континенте водятся мамбы, а так, кроме гадюк да кобр, других змей не знал.
— Ядовитая? Хуже гадюки? — озабоченно поинтересовался я.
— Раз в десять хуже, — сообщила лекарка. — Если гадюка укусит — выживешь, а если эфа, то вряд ли. Странно, что в здешних краях эфы водятся. Они лишь в горячих песках живут.
— Странно… — буркнул я, поднимаясь. Вооружившись палкой, выкинул змею подальше. — Никогда не слышал, чтобы коты на змей охотились. Шоршик, ты и на самом деле кот? — поинтересовался я.
Котик даже не повернул голову.
Жаба с собаку — тоже странно. Цветок-страстоцвет вымахал с дерево. Может, какой-нибудь дурак террариум строит, а к нему разных гадов возят? А тут взяли, да не довезли. Месяца два назад иную версию я даже бы и не рассматривал. Теперь же, после всех странностей, увиденных мною хоть в собственной усадьбе, хоть в Шварцвальде, я перестал удивляться. Ну, или почти перестал, потому что был уверен — увижу еще что-то такое, чему буду несказанно изумлен.
Зарко тонко чувствует, когда пора просыпаться. Конечно же третий спутник принялся продирать глаза, когда на костре уже подходил кулеш, сваренный нами сообща, — я принес воды, по дороге запинав останки жабы подальше в кусты, а все остальное сделала Папуша.
Выспавшийся конокрад уплетал за обе щеки, а мы с Папушей орудовали ложками вяловато. Все-таки сказывалась бессонная ночь. Кажется, старый цыган это заметил.
— Чего это ты ешь плохо? — подозрительно спросил дед у внучки и разразился длинной тирадой на родном языке.
— Ты бы перевела, что ли, — попросил я Папушу.
— Да что там переводить, — отмахнулась цыганка. — Дед спросил — спала я ночью или кобелю страшному давала?
— Скажи своему деду, что он не только старый дурак, а дурак старый, — устало сказал я, обидевшись на «кобеля», да еще и «страшного».
— Чего тут переводить-то? — взвился Зарко. — Я по-силингски лучше тебя говорю.
— Нет, ты ему на своем языке скажи, — настаивал я, делая вид, что не слышу выкриков цыгана.
— Артакс, а разница-то какая? — удивленно спросила Папуша. — Что старый дурак, что дурак старый — это что в лоб, что по лбу, не один ли леший?
Я и сам не понял, что я такое сказал и в чем тут разница, но попытался не ударить лицом в грязь и быстренько придумал:
— Старый дурак — это ласково, а дурак старый — это ругательство.
Зарко с Папушей переглянулись. Девица (ну, пусть не совсем девица) пожала плечами, а старый конокрад задумался.
— Хочешь сказать — у вас с ней ничего не было? — с недоверием спросил Зарко. — А чего же тогда у обоих морды уставшие, губы распухшие?
Вот ведь зараза какая! Наблюдательный, как охотничья собака или ревнивый муж.
— Пошли, покажу, чем мы тут ночью занимались, — поднялся я с места и едва ли не силой повел старика к ручью.
Обрубки, сочащиеся белой кровью, облепленные мухами и какими-то жуками, цыгана впечатлили.
— Миро Дэвэл! — протянул Зарко, что означало у него степень крайнего изумления.
— Вот-вот, — зевнул я. — Сам видишь, чем кобели по ночам занимаются! Будут тут морды опухшие после такого.
— Прости, баро, — повинился Зарко. — Плохо я о тебе подумал.
— Ладно, чего уж теперь, — великодушно принял я извинения цыгана. Испытывая двойственное чувство, схожее с тем, какое испытывает человек, наставивший рога своему лучшему другу, — стыдно, с одной стороны, а с другой — превосходство над рогоносцем, легонько упрекнул старика: — Спишь ты крепко, рома баро. Так и внучку проспишь!
Зарко слегка набычился, засопел, но просить прощения и благодарить за спасение внучки не стал. А я не настаивал, да и времени не было препираться. Мы и так слишком затянули с выездом.
Собрались, залили костер и пошли. Вернее, цыгане ехали, а я вел гнедого в поводу. Прикинув, что кустарника и высокой травы стало гораздо меньше, ям и промоин больше не попадалось, с удовольствием забрался в седло.