Через день или два она увидела, что за Ча Хуном ходит Кун. Увидела без удивления и тревоги, только камень внутри стал горячей и тяжелей. Кун смотрел от порога, как парни идут на работу, — это было привычно. Спокойно, с достоинством стоял невдалеке, когда они о чем-то шумели, усевшись под деревом, — это тоже. Но теперь всякий раз, как Ча Хун шел один: к желобу, помочиться в поле или пройти мимо ее двери, думая о том, как высказать невысказанную просьбу, сзади маячило тяжелое тело, легко катящееся на толстых ногах с наплывшими складкой щиколотками, и лицо без выражения, без лица. Когда-то он так же ходил за Да Шином, который не был ни первым, ни последним. Женщины говорили, что Кун похож на женщину, и ежились: они знали, что это значит, но никто не мог рассказать о нем того, что рассказывали о других мягких мужчинах, ходивших за мальчиками, и мягких мальчиках, ходивших за солдатами. Кун был когда-то женат, далеко в смутном прошлом. Деревня казнила его жену за то, что она пыталась околдовать его, подчинить его мысли, накормив шариками из меда и еще из других вещей, которые нельзя называть. Детей у него не было, и больше он не женился. Оа не знала, что говорят мужчины о нем, о мягком шлепанье за спиной. Она была глупа, никогда не спрашивала Да Шина. Между ними ничто не было высказано, был ком молчания, увесистый и темный, как сам Кун. В ту ночь, когда Кун говорил с Да Шином, она жалела, что ничего не сказала, не спросила, не облекла в слова. Но что могли сделать слова? Только навлечь беду. Когда Ча Хун вернется, она скажет ему с высоты своей новой власти: «Берегись Куна».
Он вернулся, конечно. Сел на корточки в проеме двери с лицом, осунувшимся от страсти, с блестящими глазами, и мимо прошел Кун, склонив голову, подобрав подбородки, поджав губы, как он умел, чтобы не выпустить ни слова, ни дыхания, ничего.
— Матушка, вы можете сделать талисман на любовь? — выпалил Ча Хун, впившись в колени пальцами, вскинул на нее глаза и тут же опустил.
Из своего сухого далека Оа подумала, что он сам — любовное зелье, и, чтобы подразнить, сказала:
— Тебе-то зачем?
— Это не для меня.
— Для талисмана правда нужна.
Ча Хун нахмурился и наконец решился:
— Эта девушка — она не моя. Она со мной не гуляет.
— Ну, так сделай, чтобы гуляла.
— Она не может. Ей нельзя.
— Если нельзя, — горько сказала она, — то ничего из этого не выйдет, только беда и смерть. Ты сам знаешь.
— Но должно же быть… я должен… Должна же быть радость! Я чем угодно, я жизнью заплачу!
«Жизнью, да не своей», — хотела сказать Оа, но смолчала, потому что вспомнила Да Шина и как он пропал. Куда он ушел, что с ним сталось? А еще, потому, что зло ощущала его молодую силу, может быть, и силу той девушки, горящую жадно и упрямо. Она ведь поможет огню? Поможет им сгореть? Если они так хотят.
Она рассказала, что́ он должен принести, — всё вещи, которые достать непросто: волосы, обрезки ногтей, месячную кровь девушки, семена из ее кладовой, мед из ее сот, муку, что она смолола, и его собственное семя. Все это она в правильную луну смешает с тем, что у нее есть, а он потом испечет, сам испечет, как она покажет. Ча Хун недовольно уставился в пол и сказал, что это трудно. Его бледный язык смочил губы, золотистые в полумраке, и что в этом было — отвращение, страх, желание? Оа, сухая, села рядом с ним и резко сказала, что такое дело просто не бывает, оно трудно и опасно, потому что хочет он трудного и опасного. Если в сотах будет молодая пчела, не вышедшая из кельи, захлебнувшаяся собственным текучим янтарем, тем лучше, но можно и без нее. Все это нужно принести, когда луна будет в третьей четверти, или пусть он ждет еще месяц. Тень пересекла их разговор, навалилась на шелковые плечи Ча Хуна, извиваясь поползла по ним, по ее лицу, вполовину обернутому, как у курицы, напряженно глядящему снизу одним глазом. Кун стоял в ее дверях, положив руку на косяк, тушей застя ей солнце.
— Что тебе, Кун? — Она назвала его прямо, что могло быть к беде, а могло быть и угрозой — смотря по тому, обладал ли кто из них силой сглаза.
— Ча Тин, слышу, поправился? — хмуро спросил он.
— Ча Хун говорит, скачет, как козлик.
— Что ж, надеяться будем, что и дальше так, — сказал Кун с тяжкой учтивостью, отвалился от косяка и легко покатился дальше.
Горячий камень пошевелился в своем темном горне. Она открыла рот предупредить Ча Хуна, но не смогла — так было сухо внутри. Не было влаги даже хрипнуть вороной. Хотя что тут говорить? Ча Хун не дурак, должен сам понимать. Да и не уйдешь от Куна, если судьба такая. Кун ремеслом себе положил все обо всех знать, неужто о Ча Хуне не разнюхает? Она видела, как Куновы вострые свиные глаза общупывали ее, ее высохшую суть.
Он вернулся, Ча Хун, со сверточками из листьев и с глиняными горшочками. В сказанное время, ночью, постучал в ее дверь под калекой-луной, криво висевшей над горою. Руки его были пусты. Уже внутри он достал все, что нужно, из узелков, увязанных в набедренной повязке, и разложил перед ней. Коротко и недовольно он назвал каждую вещь, но не объяснил, как их достал, что, может, сделал бы другой, волнуясь и желая показать свою находчивость и готовность. В оловянном свете она взяла у него вещи и унесла в кухню, к тайному алтарю. Когда Ча Хун вернулся на следующий день, она уже смешала их с собственными тайнами, с собственными чарами, жидкими и твердыми, с растертой в пыль грибной мякотью, что дала старуха, с несколькими змеиными чешуйками, с оскрёбками крысиного пятна. Под ее взглядом он слепил в миске шарик длинными пальцами, липкими от меда и рыжими от крови, — женская работа, неловкие пальцы. Теперь он будет печь его жаром своего тела до новой луны. Она должна была объяснить ему, где носить шарик. «Здесь», — сухо указали ее пальцы, и он повесил голову, беспомощно глядя, как его прут изогнулся и поднялся к ней, живой собственной жизнью, жарко-красный, влажно блестящий. «Это хороший знак, — сказала она жаркому и дрожащему мальчику. — Значит, колдовство действует, шарик слепили правильно, талисман поможет. Как испечешь, дай ей съесть. Если думаешь, что откажется, раскроши и подмешай незаметно в еду. Лучше бы весь разом и по своей воле, но тут уж суди сам». Стыдясь и горя, он стоял перед ней, и сильный тонкий прут слепо качался за ее рукой, как капюшон зачарованной змеи. И она — скребущая, скрипящая сушь — сказала: «Иди, пока никто не пришел». Это значило: Кун, но она не осмелилась назвать его.
Под утро ей приснился этот мальчик или, может, не он, а Да Шин, какой он был когда-то: нагой, как этот мальчик, и подъятый. Она часто думала о Да Шине, словно он был тут еще на прошлой неделе, словно удар от его ухода еще сотрясал ее, но теперь она вдруг поняла, что прошло много, много лет. Мальчик, которого она видела ровесником Да Шина, был ближе возрастом к ее зарытым в землю сыновьям, к этим крошечным, хрупким мужским телам. В снах она тянулась, тянулась из разрытых простынь обнять, стиснуть его, склоненного, золотого, напряженного. Она не его желала — только лишь ощутить желание — и была суха. Тогда она принималась играть с его душой, дразнимая и дразнящая, бессильная.
Новая луна народилась и выросла. Ча Хун не пришел сказать, съела ли девушка шарик, по воле или обманом. Встречаясь с ней на улице, он не смотрел в глаза, а позади его вкрадчиво шлепал Кун. Но говорить и не нужно было: новое светилось в нем, в его блестящей косе, в молодцеватой поступи, в том, как он вдруг запевал на ходу и размахивал руками. И девушка тоже стряхнула свою сонную одурь. Она теперь ни минуты не могла усидеть на месте: подметала, где уже метено, улыбаясь бегала к желобу. Что могла понять Оа, то понимал и Кун, понимал, должно быть, и то, что она приложила к этому руку, хоть была уверена, что все устроится и без нее. Потом улыбка Ан Ат сменилась морщинками тревоги, и они все углублялись, и она уже не летала, а сутуло брела по улице. Оа ждала. Колесо было пущено с горы. Когда раздался вой, она решила, что это Ан Ат. Он прозвучал перед рассветом, бездонный вой, потом захлебывающаяся голосьба и снова вой — такой, что луну проглотит. Захлопали двери, зашуршали по улице босые ноги. Все собрались в сером свете позади Куна, который был тут как тут, тихо изготовившийся. Бо Ме вырвалась из дому, вырвалась из испуганных рук Ан Ат и Ча Хуна, воя, мотая волосами, как яростная звериха, повалилась наземь и каталась в пыли.
— Бес вошел, — сказал кто-то.
— На доме порча.
— Ее сына колдовством погубили! — крикнула Ан Ат. — Ча Тин как спал, так и умер.
— Ночью пришла ведьма и из него душу высосала, — сказал Кун. — Так, наверно, надо понимать…
— Мой дом проклят! — вопила из пыли Бо Ме. — Сына убили, семью опозорили!
Оа стояла в дверях и думала, отрубят ли голову Ан Ат. Думала не вдумываясь. На крыльцо выбежала курица в пыльных перьях.
Оа хорошо знала, кого обвинят, в ком высмотрят зло. Она и всегда это знала. Хотела подойти к Бо Ме, сказать, что знает, как страшно потерять сына, но не могла и не смела. Это смерть ее сыновей, ее тоска, ее Да Шин, ее сушь — они все навлекли. Это ее беда виновата.
— Разберем дело, — начал Кун, как она того и ждала. — Кричать не будем, а поищем лучше, где в деревне колдовство угнездилось и где начало злу.
И толпа отвернулась от причитающей Бо Ме и посмотрела на Оа с единой своей мыслью, с единым желанием.
— Может, кто знает, не было ли на этот дом порчи? — спросил Кун, глядя не на Оа, а на Ча Хуна.
Перед Ча Хуном забрезжила лазейка, и он начал, заикаясь, рассказывать. Он рассказал, что ночью к нему приходили духи, что он видел старуху, сидевшую у него на подушке, что старуха связала его душу тонкими шнурами, и плюнула ему в рот, и сделала с ним как хотела. Что, околдованный, он пошел к ней и она дала ему вороженый шарик, чтобы он раскрошил и подмешал Ан Ат в кашу. Что Ан Ат, съев его… Всю семью подкосила она, иссохшая старуха, из черной зависти к Бо Ме с ее сыновьями, к Ан Ат с ее молодостью и красотой. Всю семью загубила. Бо Ме причитала, лежа в пыли.