Призраки и художники — страница 27 из 61

[44] — имитации, порожденные экономическим чудом, неотличимые от своих первообразов и в десять раз дешевле. Там можно купить майку с томатно-розовой и медной «железной леди» или майку с грибовидным облаком и резвящимися мутантами, объявляющими: «Бомба нам нипочем». Ярмарка тщеславия, свысока подумала Селия и тут же сама себя поправила: нет, экономический рост.

Она с улыбкой повернулась к своему молодому соседу-радикалу:

— Вам, наверное, стоит ее изучать. Пожалуй, стоит. Мне тоже советуют. Но Мильтон и Джордж Элиот — это мои корни, и я не хочу, чтобы они исчезли без следа.

— Я тоже не хочу. Но если исчезнут, это, возможно, не так и важно.

Она снова повернулась к нему:

— Я вас понимаю.

Он прикрыл нижнюю часть лица рукой:

— Понимаете? Вряд ли.

* * *

И тут она совершила ошибку — спросила, как его зовут. На его лице отразилась — она это увидела — недоуменная обида, которая сменилась негодованием и презрением. Он безмолвно достал из кармана диск, который во время предыдущих бесед был приколот к его пиджаку и который он потом снял: они ведь уже все познакомились, они обмениваются мыслями, они уже знают друг друга, так ведь? Он не был похож на профессора Сана, это был профессор Сан. Не узнать его означало перечеркнуть все, что было сказано и сделано, разорвать те непрочные связи, которые успели установиться. Не сумела она различить восточные лица. Будто сказала: все они одинаковые. И потеряла лицо. Рука ее потянулась ко рту.

— Вы сегодня выглядите на двадцать лет моложе, — произнесла она, и это была правда.

Он ледяным тоном, все так же вызывающе отрезал:

— Мне сорок шесть. Для профессора я молод.

— А выглядите на двадцать шесть.

— Да. Конечно.

* * *

Всю дорогу домой, весь растянувшийся на целый день полет сквозь ночную тьму она думала о своей неудаче. Она размышляла о том тонком процессе, благодаря которому мы распознаем лица. В нашем сознании лицо складывается из окружностей — зрительный эквивалент гипотетической глубинной структуры языка. Специалисты по психологии восприятия дразнят и тормошат лежащих в кроватках младенцев, трясут над ними бумажными солнцами и лунами, на которых иногда изображены глаза или улыбающийся рот, пририсованные для сходства с человеческими лицами. А дальше? Как мозг переходит к конкретному, частному? В национальном музее той страны было множество залов, заполненных улыбающимися буддами и бодхисатвами — неизменными и разными. Их жесты — язык, которого Селия не понимала: это мудры, призывающие силу земли, взывающие к бесконечности. Все разные — и все одно. Отсюда, с высоты, Англия представлялась маленькой, замкнутой, неприятной и ненужной, хотя для чего именно — она в точности сказать не могла. Чтобы разобраться, надо увидеть ее глазами всего мира, а это невозможно. Потом, из уважения к профессору Сану, она прочтет книгу франкоговорящего автора из Западной Африки, в которой есть любопытный ключ к загадке башен со сбитой нумерацией этажей. Чернокожий автор возмущался, что его сограждане смирились с тем, как чуждая западная космография подчинила себе живой анимизм его народа. Их поэты и учителя, говорил он, раболепствуют перед тем, что ошибочно называют универсальными ценностями западной литературы, а на самом деле — продуктом идеологии и суеверия. Возьмите сияющие стеклом и сталью небоскребы, построенные на африканской земле западным буржуазным капитализмом. В этих нелепых зданиях отсутствует тринадцатый этаж, чтобы умилостивить иностранных призраков, ведьм и духов. Доктор Уорфдейл выяснил, что в их лекционной башне четвертый этаж не пронумеровали, чтобы умилостивить враждебных местных духов. Селия представила себе, что миром, наверное, все-таки правит мильтоновский Бог, который ходит среди своих подданных и смотрит, как они строят из кирпичей и черной земляной смолы грандиозную башню универсального человеческого языка, способную затмить башни небесные. И в насмешку Он вселил в них дух различия, который стер у них с языков их родную речь и заменил ее нестройным шумом незнакомых слов.

Селии всегда было жаль дружелюбных жителей Вавилона — они ведь, конечно же, делали это из благих побуждений? Этот ревнивый Бог был всего лишь местным божеством, израилитом и пуританином семнадцатого века. А диалект племени был человеческой речью конкретных людей. Универсалии, над которыми навис этот насмешливый дух различия, — это башни из зеркального стекла, автоматы, разрушительная самонадеянность грамматологов и дуализм машин. Рациональные искусственные серебристые крылья хрупко висели над пустой темнотой. Где-то там, прямо под ними, к западу от Эдема, лежала равнина, где во времена Нимрода рухнул план строителей и где сейчас в оазисе группа кочевников, хорошо знающих эти места, сидела и безразлично смотрела наверх, на мигающие огоньки пролетающего самолета, на несколько спутников связи и на кажущийся сплошным яркий поток Млечного Пути.[45]

В день смерти Э. М. Форстера[46]

Перед вами рассказ о писательском деле. Рассказ о писательнице, убежденной, помимо прочего, в том, что время писать о писательском деле прошло. «Наше искусство, — сказал Т. С. Элиот, — замена религии, как и наша религия».[47] Сия писательница, которую в тот летний день 1970 года мы видим замужней женщиной средних лет с тремя маленькими детьми, еще на заре жизни близко познакомилась с произведениями искусства об искусстве, причем искусство там понималось и как ключ к спасению. «Портрет художника в юности», «Смерть в Венеции», «В поисках утраченного времени». Или если говорить о вещах более английских и догматических, более учительных, то Д. Г. Лоуренс. «Роман — высшая на сегодняшний день форма человеческого самовыражения». «Роман — единственная яркая книга жизни». Миссис Смит этих книг боялась и вдобавок уродилась скептиком. Она не верила, будто жизнь стремится к тому, чтобы стать искусством,[48] или будто искусство способно уберечь мир от большинства бед, как извечных, так и приходящих в смутные времена. Она написала три небольшие, изящные ернические комедии о безрассудстве и недопонимании в отношениях между полами. Своего мужа, всерьез интересующегося международной политикой и мировой экономикой и поверхностно — литературой, она любила, хоть между ними случались и стычки. У нее было трое детей, которых интересовали: телевизор, маленькие животные, игрушечные солдатики, другие дети, небо, смерть и — порой — картины и занятные истории. У нее была домработница, чьи интересы вращались вокруг мужниных побоев и диабета (в то самое утро она расстегнула платье и продемонстрировала миссис Смит множество фиолетовых, шоколадно-коричневых и золотых бугорков и припухлостей на грудях и животе). Свою жизнь без искусства миссис Смит не представляла, однако не считала его ни панацеей, ни долгом, ни особой необходимостью. Работа над произведением искусства для нее совсем не символизировала борьбу за жизнь и не казалась добродетелью. Ей просто сделали прививку искусства — в виде романа, — не спрашивая ее мнения, еще до того, как она познала самое себя. Так возникла зависимость. Яркие книги жизни стали глотками воздуха, стаканчиками теплого виски, от которых хочется жить, и мыслить, и действовать. Жизнь вступала с этой зависимостью в какие-то сложные отношения. Миссис Смит нередко задавалась вопросом — на который, впрочем, не находила удовлетворительного ответа, — почему ей так нужно искусство и почему именно в таком виде? Ее версии Джойсу, Манну или Прусту показались бы легкомысленными. Потому что, например, в раннем детстве ее приводили в физический восторг строй фразы у Беатрикс Поттер и прилагательные у Киплинга. Потому что она вуайеристка и любит заглядывать в окна и глазеть на чужие миры, где свет ярче и теплее, чем в ее собственном. Потому что на самом деле ей недостает власти и так приятно творить иные миры, где все — и прелестное, и чудовищное — подчиняется ее воле. Серьезнее всего к искусству миссис Смит относилась в те моменты, когда благодаря ему природное любопытство ее сосредоточивалось на предметах за пределами сферы искусства: общественных вопросах, образовании, науке, смерти. Работая над своими вещицами, она перелопачивала уйму сведений; большинство из них в итоге на страницы не попадали, но процесс ей нравился. На время в ее мировосприятии возникала некая стройность.

Так что наш рассказ, действие которого разворачивается в тот день, когда миссис Смит решилась-таки на длинный и сложный роман, ее бы не устроил. Она о писателях никогда не писала. Более того, на романы, в которых писательство подавалось как метафора самой жизни, она сочиняла остроумные и хлесткие рецензии. Она это называла метафизической клаустрофобией: на коробке с хлопьями фотография коробки с хлопьями и так далее до бесконечности. Ей нравилось действие: происшествия, сюжеты, история, факты. Хоть я не вполне разделяю ее взгляды, весьма им сочувствую. И все же, думается, нашу историю о писательском деле поведать стоит: это настоящий рассказ, и сюжет у него имеется — хоть отбавляй, прямо-таки один сплошной сюжет, сплошной архетипический сюжет, который, по-моему, не сводится ни к нарциссическим размышлениям о том, как рождается писатель, ни к эстетическому трюку с поставленными друг напротив друга зеркалами.

* * *

Итак, одним летним днем одна тысяча девятьсот семидесятого года миссис Смит отправила детей в школу и, по обыкновению, работала в Лондонской библиотеке. (Быт и творчество она предпочитала не смешивать. Писать ей нравилось в окружении книг, в закрытом пространстве, где книгам отведена главная роль. У себя на кухне она думала о еде и уборке; в гостиной — о детях, их несхожих характерах и образовании; в спальне — о муже, по большей части.) В голове у миссис Смит вертелось несколько потенциальных сюжетов. Можно, к примеру, описать житейские перипетии разных людей во времена Суэцкого