Кто знает. Однажды вечером она устроилась на диване, рядом недовольно пыхтел Вольфганг, а по телевизору шла целая передача на эту тему. Показали разговор с осужденным молодым насильником. Лицо его было затемнено, говорил силуэт на ровном бирюзовом фоне. Рассказал среди прочего, что всегда выбирал женщин отталкивающей внешности или по крайней мере некрасивых. Вдруг он прикрыл рот рукой и прибавил: надеюсь, никто из них эту передачу не смотрит, а то еще обидятся… Объяснил, что поступал так из чувства неполноценности, из желания доминировать. Сейчас проходит интенсивное лечение в группе. Все эти приличные слова так легко слетали с его уст, будто его вызвали отвечать к доске. «Хорошеньких-то я побаиваюсь, — говорил он, — из-за страха, может, и отступил бы». Миссис Сагден слушала эти слова, шедшие из этой черной дыры на экране, и знала, что этот приятный молодой голос — да, это голос того человека, это его она слушает. Он был похож на мальчишек, ее школьников, которые спустя годы приходят в школу похвастаться, как устроились в жизни. В те давние времена мальчишки ее как учителя любили. И они ей тоже нравились. Нагловатый юнец-рабочий — любитель посвистеть со строительных лесов девушкам, студент на педпрактике, благодарный за хорошие наставления. Изменился мир, изменилась и миссис Сагден.
У дальнего выхода, на лестнице к свету, ей встретился мужчина. Шел быстро, был смугл и высок, нахмурен. Под низко опущенной шерстяной шапкой виднелись впалые щеки с мощной щетиной. Военного покроя куртка, линялые джинсы, грязные кроссовки. И снова взор миссис Сагден заволокло пеленой тревоги. Она шла дальше наверх, мимо него. Он был насторожен, смотрел в другую сторону, точно сам так же занервничал. Может быть, просто вел себя как все англичане: зачем лезть в чужую жизнь? Но ведь были же времена, когда люди на улице просто так здоровались, обменивались парой дежурных фраз, хотя бы в знак нейтралитета. Конечно были. А вот сейчас… Она — боялась его спровоцировать, он — что она неправильно поймет. А может, он просто не в духе или вообще толком ее не заметил.
Раньше, когда страхи еще не окрепли, миссис Сагден заставляла себя отвлекаться, думать о чем-то другом. Обещала себе маленькие радости. Если я по пути на пруды дойду до тех вон кустов и ни разу о нем не подумаю, то, значит, придет письмо от Джеймса. Или, пожалуй, куплю себе шоколадный эклерик. Так по-детски себя уговаривать она давно перестала. Все равно ни эклера, ни письма она особенно не хотела и не ждала, а ждала она только вечера, чтобы лечь спать. Уговоры эти вылились в настоящую битву в сознании миссис Сагден. До тех кустов она так и не доходила, резко разворачивалась, с тревогой клича Вольфганга, и отчаянным шагом направлялась в сторону дома — с мечущимся взглядом и пылающим сердцем. Нет, нет, страхи надо встречать честно. Выходить в его мир можно, если ты способна анализировать свой страх и если знаешь, кто это может быть и что́ может произойти.
Вот показались уже ближние деревца рощи — серебристые березы и лещины с их сережками. Почти как за городом, разве что не смолкая гудит шоссе по ту сторону тишины. Продвигаясь вдоль дороги к роще, миссис Сагден спрашивала себя, всегда ли было так. Раньше тоже случалось насилие над девочками, а пожилых женщин настигал удар по голове и лилась их нежаркая кровь? Или раньше было как-то иначе и меньше, чем сейчас? Во всяком случае, в наши дни об этом приходится больше думать, отвечала она себе. Если даже и не насилуют сейчас больше прежнего, то деяния эти разрастаются оттого, что о них больше думают и чаще вспоминают. Похоже, что так. Да, мы стали цивилизованнее — такие вопросы обсуждаются открыто, потерпевших никто не винит, наоборот, им легче найти утешение. Но от всего этого, рассуждала миссис Сагден, мне только страшнее. Нарастает не только страх, но и то, что он чувствует. Им обоим знакома эта завороженность при виде человека в капюшоне, оцепенение от беспомощности, брошенности. Она знала, что он, тот, видит по телевизору и в кино всякие бесчинства, о которых в противном случае, может быть, и не помыслил бы. Вот и она, глядя по ночам на экран, возвращается в мыслях к сценкам, ранее невообразимым. А к вообразимым и того чаще. Все это будто разлито в воздухе.
Одно было ясно — думы о нем, об их возможной встрече питались страхом. Ей хотелось бы, чтобы это было ясно не ей одной. Простой и беспримесный страх, без всяких там вытесненных желаний. Возможно, он этого и не знал, хотя ей казалось, что он жаждал бы прежде всего ее страха. Даже будь у нее скрываемые от себя самой желания, он бы отнесся к ним с отвращением, он сам бы захотел ее за такие мысли наказать. Как-то она включила по телевизору популярную комедию: падение Рима или там Джайпура, средних лет дамочки сидят и вопрошают, когда же придут варвары и начнутся грабежи и насилие. Сразу выключила. Нет, желание тут ни при чем. Ее желание умерло намного раньше, чем не стало Брайана. Он умер во сне. Они спали рядом, и вдруг его рука в последней судороге нечаянно упала ей на грудь. Она помнила, что когда-то хотела его, а еще раньше ее охватывал трепет нетерпения от тяги к мужчине, мужчинам. Теперь-то она была как вчерашний молочный пудинг — остывший, неприятный. В доме без Брайана стало так тихо — и хорошо, что тихо, — хотя и одиноко. Он совсем недолго побыл на пенсии, и время это проходило в маете и беспорядке, в каждодневной борьбе характеров, борьбе за пространство стола, а то и жизненное пространство. Конечно, ей было очень жаль Брайана. Нет больше его интересов, надежд, любимой еды. Некому высказываться о Маргарет Тэтчер и любить георгины. Но что касается ее самой, то, скажем так, ее все более или менее устраивало.
Нет, к желаниям это никак не относилось. Так размышляла миссис Сагден, минуя привычную рощицу в направлении пруда, рябоватого от ветра. Тут гулял старик с толстой терьершей, две по-спортивному изящные девушки с далматинцем да стайка мальчишек, которые сбежали с уроков и сгрудились, слегка сутулясь, покурить. У пруда он не осмелится, это точно. Место открытое, народу слишком много. Тут даже можно иногда попросить какого-нибудь собачника в твидовом пиджаке бросить в пруд палочку для Вольфганга. Ей самой в этом году бросать палки уже стало трудно, артрит крепчает. А Вольфганг в расцвете сил, ему поплавать в пруду, побарахтаться в упругой воде — лучше не придумаешь. Без купания он так хорошо не выгуливается. Она подошла к мальчишкам: «Не бросите ли палочку для собаки? Мне это уже трудно». Детвора молниеносно переглянулась: помочь или повыпендриваться? Подшутим над кошелкой или в этот раз вредничать не надо? Ребята были пока маленькие, тихие. Наверно, уже издевались понемножку над кем помладше. А может, и сами чего боялись. «А чего ж не помочь? Сейчас бросим», — фамильярно отозвался один. И запустил Вольфгангову палку со всей силы в воду. Пес рванул туда. Сначала несся огромными прыжками, рывком рассек почти спокойную гладь, а когда дно ушло — резво поплыл к цели, подруливая пушистым белым хвостом, сиявшим из полупрозрачного прудового сумрака. Повернув обратно, хлебнул воды и с каждым движением громко фыркал. Мальчишки взялись развлекать его еще и еще, а он только и рад бросаться в воду. Чуть дальше купалась пара канадских казарок, которых на этом пруду прежде не видели. Хорошенькие они, подумала миссис Сагден, оглядывая птиц, их бочковидные туловища, расписанные волнистыми серыми полосами, крепкие черные шеи. Самец, издавая гортанный гогот, подталкивал самку, заигрывал. Раньше миссис Сагден заговорила бы с мальчишками о красоте этих птиц, но теперь промолчала. Некоторые из них, хоть и не все, меж собой ерничали и говорили гадости. Один такой мальчишка не осмелился бы обижать более-менее рослую миссис Сагден, тем более что она с собакой. Но если вся свора сразу — очень даже. Особенно если станут друг друга «на слабо» подначивать.
Что за народ мальчишки, миссис Сагден знала хорошо. Она знала, что и они кое-что знают, многое видят по телевизору, даже и такое, чего она сама вовсе не видела и не хотела видеть. У мужчин — фантазии, у женщин — только любовь, хотя любовь — это особый вид фантазии, так она считала. Быть может, лет тридцать-сорок назад у нее учились отцы этих ребят. Они не знали того, что эти знают сейчас. В темные ледяные дни она непослушными пальцами заправляла им рубашки, застегивала их маленькие тугие ширинки на пуговицах, как бы прикасаясь к их невинности, и отпускала побегать: «Только не запачкайтесь!» В просторных уличных уборных, зимой насквозь продувавшихся, было холодно до умопомрачения. Их детские конечности синели от холода и были мягкие как воск. Они не знали всякого такого, как нынешние. Сам холодный воздух был другим. Тогда тоже были причины для страха, но она сама знала слишком мало и не настораживалась на каждом шагу.
В те дни, во-первых, шла война, а во-вторых, за тяжкие преступления полагалась смертная казнь. И вот теперь, стоя тут и безжизненно глядя на играющих с ее собакой мальчишек, она говорила воображаемому мужчине, что, если помнить о повешении, легче понять, что страх никак не связан с желаниями. Поймет он это или нет или придется объяснять, зависело от его возраста. Казнь через повешение в годы войны пугала ее даже сильнее и неодолимее, чем Гитлер. Может, было это от недостатка воображения? Во время войны она верила Черчиллю — Великобритания победит, и всё. А вот камера смертника, мешок на голову, петля на шею… Никто не был от этого застрахован. Знаешь, говорила она ему, мне много раз снилось, что меня должны повесить по ошибке, ни за что; снилось, что мне связывают руки и тащат туда с повязкой на глазах. Веяло абсолютным злом, причиняемым одними людьми другим, об этом писали в газетах, это было в страшных детективах, — зло, разлитое в воздухе. Теперь палач и убийца — это ты. Тот, у кого сила, — жуток. Убийца в камере смертника становился жертвой. Теперь этому положили конец, нет больше эшафота. Теперь жертвами являются лишь женщины и дети в запертых автомобилях, возле свалок и на нехороших окраинах, в кустах у пустырей… Я хочу сказать, что бывает и простой страх, с вожделением никак не связанный. И этот мой страх тебе не увидеть и не понять.