став над нею, он сжал своими прекрасными руками ее всклокоченную голову, обнял ее, словно священник чашу Грааля. Она глянула мельком, быстро-быстро — да это выглядит лучше, чем прежде, — и отвела глаза.
Она всецело доверила ему отвечать за распад ее личности.
Люсьен всегда опаздывал — сам назначит клиенту время и сам же опоздает. В салоне роились юные существа мужского и женского пола, и он останавливался, чтобы ободрить всех терпеливо ожидающих клиентов, чьи взоры были с неизменной надеждой устремлены в зеркала. Постоянно звонил телефон. Сама она сидела на мягчайшем розовом пуфе, словно в розовой пене, и читала в глянцевом журнале Ее волосы статейку — разом напыщенную и ерническую (такое сочетание вполне распространено) — о парикмахере как новом целителе, врачевателе душ.
Журнал сообщал, что когда-то парикмахер, в сущности, был местным доктором: удалял зубы, вправлял вывихи, лечил женские хвори. Теперь же, в эпоху всеобщего отчуждения, парикмахер выполняет важнейшую функцию — он слушатель, готовый внимать всем вашим бедам, готовый утешить.
Люсьен ничего такого не делал. Он пошел иным путем: превращал плененного клиента в психиатра и гуру. По крайней мере, Сюзанне выпала именно эта миссия, — возможно, выбор определялся ее полнотой, которая считывалась как образ матери. К тому же опыт профессионального слушателя у нее имелся изрядный: она преподавала в университете. В общем, Люсьен все это почувствовал и попросил у нее совета.
— Я не готов провести тут, в заточении, лучшие годы. Я хочу большего. В жизни должен быть смысл. Я уже попробовал тантрическое искусство и школу медитации. Вы ведь разбираетесь в таких вещах, да? Насчет жизни духа?
Его пальцы порхали и щелкали у нее в волосах, отделяли прядь за прядью и скашивали, скашивали…
— Не очень-то разбираюсь… Я — человек неверующий.
— Но я хотел бы двинуть в искусство. Про искусство-то вы точно знаете? Про мою розовую женщину голую сразу все поняли. С чего мне начать?
Она посоветовала ему читать Лоуренса Гоуинга. Зажав очередную прядь заколкой, он отложил ножницы и записал имя в сизо-серый кожаный блокнотик. Она продиктовала, где найти хорошие заочные курсы и чьи лекции стоит послушать в музеях.
В следующий раз речь зашла уже не об искусстве, а об археологии. Никаких свидетельств хождения в музеи и чтения рекомендованного автора Люсьен не предъявил.
— Меня притягивает прошлое, — признался он. — Кости в земле, клады с золотыми монетами, все такое. Я на днях ходил в Сити, они там копают святилища времен римских колонизаторов. Митреумы. Вот ведь религия была! Омовение бычьей кровью, тьма и свет… Завораживает!
Хорошо бы он просто привел в порядок ее голову. Молча. Порхающие ножницы, порхающее сознание. Это диагноз. Она испугалась. Все, ради чего она трудилась, все важное и взаимозависимое, было для него разрозненными осколками и черепками. Пиши книги, читай лекции, связывай факты неразрывной нитью, но знай: эти нити сверкнут и исчезнут.
— Неужели так пройдет жизнь? С утра до ночи обихаживать старушек из лондонских предместий? — сказал он. — Я нацелен на большее.
— На что именно? — спросила она, встретив в зеркале задумчивый взгляд Люсьена над мокрой паклей ее волос.
Он облил их пеной и проговорил:
— На красоту. Я жажду красоты, жажду прекрасного. Я хочу плыть на яхте среди греческих островов с красивыми людьми. — Он взглянул ей прямо в глаза. — Хочу увидеть знаменитые храмы и скульптуры. — Он надвинулся на нее всем телом и опустил ее голову, нажав на затылок, так что теперь ее нос почти уткнулся в молнию на ширинке его брюк. — Опять вы мыли голову без кондиционера, — сказал он. — Не любите вы себя, одно слово — не любите.
Она покорно склонила голову, а он стал яростно тереть кожу у основания ее черепа.
— Можно бы слегка оттенить, — проговорил он без особого энтузиазма. — Добавить бронзы или осенней листвы…
— Спасибо, не стоит. Предпочитаю естественный цвет.
Он вздохнул.
Он начал рассказывать ей о личной жизни. Она подозревала, что он гомосексуален, — тому было много свидетельств прямо тут, перед глазами. В салоне вечно крутились молодые красавцы-парикмахеры: забегут, пощелкают ножницами, похихикают вместе в уголках и отправятся восвояси. Китаец, индонезиец, шотландец из Глазго, южноафриканец. Хозяин на них покрикивал, шушукался с ними, обменивался подарками. Они вечно то занимали, то отдавали друг другу какие-то небольшие деньги. Как-то она пришла попозже и застала их за игрой в покер — сидят в кружочек, чисто мужской компанией. Девушки находились у них в подчинении, пылая яркой, но безнадежной красотой. Ни одна долго не задерживалась. В те дни они носили розовые с кремовой отделкой шелковые комбинезончики. Личная жизнь у хозяина заведения определенно бурлила: он неимоверно долго висел на телефоне — то ворковал, то бушевал, то нежно шептал, то гневно шипел, — но слова были неразличимы, словно тонули в промокательной бумаге, а голос, вернее, голоса в трубке раздраженно скрежетали. Ее походы в парикмахерскую становились все продолжительнее: сначала он подолгу разговаривал по телефону, потом столь же долго объяснял ей, что происходит, причем жестикулировал, а она наблюдала за его отражением в зеркале: летит, точно мальчик на велосипеде, не держась за руль.
— Простите, я сегодня немного рассеян, — произнес он. — У меня экзистенциальный кризис. Произошло нечто, что ни при каких обстоятельствах произойти не могло. Но я стремился к этому всю жизнь. И обрел!
Он небрежно стер пену с ее мокрого лба, промокнул глаза. Она заморгала.
— Я обрел любовь, — сказал он. — Полную, совершенную близость. Абсолютную совместимость. Чудо. Я нашел свою вторую половинку. Потрясающей красоты девушка!
Она не знала, как ответить. И сказала тоном школьной директрисы (а откуда было взять иной тон?):
— И это причина кризиса?
— Она меня любит. Я долго не верил, но это так. Она меня любит. И хочет, чтобы я жил с нею.
— А ваша жена?
Ведь у него имелась жена — та, что не одобрила покупку "Розовой обнаженной".
— Она велела мне выметаться. И я ушел. Отправился к ней — к моей подруге. Она, моя жена, приехала и забрала меня назад. И сказала, что мне надо сделать выбор, но она думает, что я выберу ее. Я ответил, что сейчас лучше ничего не решать, жизнь покажет. Я сказал: откуда мне знать, чего я хочу, я же в состоянии экстаза! Откуда мне знать, что это надолго, что она меня не разлюбит?
Он нетерпеливо нахмурился и помахал ножницами в опасной близости от ее висков.
— Жену только приличия заботят, респектабельность. Говорит, что любит меня, а на самом деле только и думает, что скажут соседи. Хотя дом свой я люблю. И содержит она его в порядке, в этом ей не откажешь. Не то чтоб у нас там очень стильно, но — со вкусом.
Последующие несколько месяцев или, возможно, год эта история развивалась ни шатко ни валко, так и не превратившись в сколь-нибудь складный сюжет. Сюзанна постепенно поняла, что он очень плохой рассказчик. Ни один из характеров не обрел живости и законченности. Ей так и не удалось представить себе красотку-подругу или хотя бы понять, как эта девушка проводит время, свободное от полного единения и слияния с Люсьеном. А что являет собой жена? Стерва она или страдалица, нервничает она, терпеливо ждет развязки или же иронически самоустранилась? Даже эти версии и образы были изобретены исключительно самой Сюзанной. Приблизительно через полгода обрывочного повествования Люсьен сообщил, что его дочка крайне расстроена происходящим, поэтому он вынужден то приходить, то уходить — короче, живет на два дома.
— У вас есть дочь?
— Ага, пятнадцать лет уже. Нет, семнадцать! Вечно я у всех возраст путаю.
С этими словами он легким движением поправил свои блестящие волосы и удовлетворенно улыбнулся себе в зеркале. Она наблюдала.
— Мы очень рано поженились, — сказал он. — Были совсем молоды, не понимали, что почем в этой жизни.
— Для юной девочки очень вредно, когда родители ссорятся.
— Это точно. Для всех вредно. Дочка говорит, что, если я продам дом, ей будет негде жить. А ей экзамены сдавать. Но дом-то я продам, как иначе оплачивать квартиру моей подруги? За полквартиры-то я должен платить? Дом и квартиру мне не потянуть. Жена, само собой, выезжать не хочет. Оно и понятно, но она тоже должна понять, что я не готов так жить, не готов вечно раздирать себе сердце. Я должен решить однозначно.
— Похоже, вы уже решили — вы выбрали подругу.
Он глубоко вздохнул и положил на подзеркальник все, чем жонглировал: расческу, ножницы, фен.
— Решил, но мне страшно. Я до смерти боюсь, что приму решение — и останусь ни с чем. Если она получит меня на все время, ну, подруга моя, то ведь может и разлюбить. И я так привязан к своему дому, там так уютно, я привык там ко всему, к этим старым креслам. Я не готов даже помыслить, чтобы все продать, что ничего этого не будет.
— Любовь — непростое дело.
— Еще какое непростое!
— Вам не кажется, что у меня на макушке поредели волосы?
— Что? Да ни капельки, не волнуйтесь. Мы вот их сейчас зачешем, приучим на эту сторону падать — ничего и не видно. Как думаете: она имеет право больше чем на половину денег от продажи? Если продать дом?
— Я не юрист. Я ученый, античник.
— Мы, кстати, уезжаем в отпуск в Грецию — помните? Мы с подругой. Под парусом по греческим островам. Я купил все снаряжение для подводного плаванья. Салон на месяц закрывается.
— Спасибо, что предупредили.
Пока он отсутствовал, в салоне сделали ремонт. Об этом он ее не предупредил, да и с какой стати? Цветовая гамма поменялась по последней моде: теперь тут царили темно-бордовые и голубовато-серые оттенки. Оттенки высохшей крови и инструментов резни — такова была первая ассоциация Сюзанны по возвращении. Эту палитру она отчетливо не любила. Все в салоне переменилось. Потолки стали ниже; вместо синих тележек — стальные в стиле хай-тек, вместо прозрачных, почти аквариумных окон — свинцово-серые, непроницаемые снаружи и вовсе не пускающие внутрь свет, отчего даже яркие дни тут выглядели уныло. Музыку подобрали под стать: приглушенный тяжелый металл. Молодые мастера — и мужчины, и девушки — бегали в темно-серых японских кимоно, а клиентов, которых она про себя величала пациентами, облачили в точно такие же накидки-кимоно темно-бордового цвета. Ее собственное лицо в зеркале стало серым, утратив обманчивый легкий румянец, который оно обретало в этом салоне в былые времена.