И тут она услышала их голоса. Прямо из наушников, из радио, четкие, перебивающие друг друга:
– Мор… Чума… язвы на трупиках, язвы и волдыри…
– Война, они опробовали новое оружие, мгновенно убивает яичники…
– А Алик из пятого задавил жену… расчленил в ванной… на глазах детей лобзиком… Соленья делал…
– Привез жене шубу из заграницы… паук отложил яйца в ее ушах…
– Автомобильная катастрофа… весь класс как один…
– Заживо сгорел при запуске ракеты…
– В брачную ночь отравились газом…
– Рак…
– Саркома…
– Смерть…
Инна завизжала и сорвала с себя наушники. Они полетели на асфальт, словно свившиеся гадюки с двумя капельками крови на динамиках.
Инна подняла полный ужаса взгляд.
Лавочка стояла возле дверей подъезда, преграждая путь.
И они, конечно, они были там: звенящие спицы, хлопающее опахало из каштановых листьев, шорох семечек. Глаза, которые срывают с тебя одежду, проникают под кожу извивающимися червями, смотрят, что у тебя там. И видят все.
Инна бросилась прочь, не задумываясь, теряя туфли, во тьму, назад, подальше от них, на последнюю электричку, успеть, успеть, успеть…
Старуха с кондором и старуха со спицами смотрели ей вслед, обвиняюще хмурясь.
А та, что сидела посредине, – ее звали Мать Крыса, – открыла беззубый рот, и из него потоком хлынули косточки. В основном мелкие, но были и крупнее: осколки ключиц, кусочки черепов. Кости падали в картонную коробку, отскакивали на асфальт со стуком. Наконец поток иссяк.
Старуха поднесла к лицу скрюченную руку и засунула пальцы себе в рот. Так глубоко, словно хотела пощупать желудок. Ее тощее гусиное горло вспухло, кисть полностью исчезла за впавшими губами. Отыскав что-то внутри, женщина вытащила руку. Нити слюны тянулись за ней, в пальцах была зажата крошечная белая косточка.
Две другие старухи уважительно молчали, ожидая.
Некоторое время Мать Крыса обнюхивала находку. Ее лицо, черное, как обгоревшая древесная кора, поднялось к ночному небу. Веки разлепились, и укутанные в бельма глаза посмотрели в пустоту.
– Слышали, – сказала старуха, – Инку-шалаву собаки загрызли. Три черных суки. Изорвали в клочья и лицо ей поели, а внутренности по всему пустырю разнесли. А у одной суки детки родились, и у щенка на боку пятно в виде крестика.
На том старуха устало обронила голову на грудь и зашелестела пальцами в коробке.
Старуха со спицами многозначительно фыркнула и вернулась к вязанию, а та, что обмахивала себя веткой, задумчиво поглядела на небо.
Голая луна мерцала над крышами пятиэтажек. Ветер увел стадо туч на север, в сторону Москвы.
Жуки
Как и всякий человек, долго проживший в городке, Настя Теплишина, конечно, слышала о Жуках. И о том, что с ними лучше не связываться. Изредка встречала кого-то из многочисленного Жучиного семейства – угрюмых мужчин с такими смуглыми физиономиями, будто они терли о наждак щетины зеленые орехи. Видела она и их матушку, горбатую старуху, которую вел под локоть двухметровый детина. Жуков предпочитали не замечать.
Они жили за заброшенной сортировочной станцией – то еще местечко. Промышляли кражей металла: срезали провода, поручни, качели, воровали люки. Участковый ни разу не пересек ветхий железнодорожный мост, не привлек их к ответственности. Для социальных служб – и это уже почти мистика – Жуков не существовало вовсе.
Благо, в городке, полном своих проблем, появлялись Жуки не часто. Умыкнуть, что плохо лежит, и прикупить продуктов в магазине. Крупу, консервы, лекарства, керосин. Починить допотопный генератор. В их хибаре отсутствовало электричество, газ и канализация. Грохот мотоцикла с отваливающейся коляской за версту предостерегал горожан. Имелись бы ставни на окнах – люди запирали бы ставни.
Асимметричные лица Жуков – Настя прикидывала, что их как минимум дюжина, – хранили следы вырождения. У них были низкие лбы и приплюснутые носы, массивные челюсти со скошенными подбородками и маленькие злые глазки.
Судачили, что их женщины рожают там же, на станции, но за два десятилетия педагогической работы Теплишина учила лишь двоих Жуков. Колю в конце девяностых и Митю теперь.
Коля – замкнутый, хилый и явно психически нездоровый – до восьмого класса прятался на задней парте. Ровесники его сторонились, учителя старались не трогать, точно этот акселерат с водянистыми бельмами был настоящим насекомым. Его выдворили на вольные хлеба, когда он отнял у одноклассницы морскую свинку и отгрыз зверьку голову. Дребезжащая «Ява» увезла больного парнишку к сортировочной. Прощай, Коля.
Кабы не презрительные шепотки коллег, Настя считала бы шестиклассника Митю однофамильцем мрачного клана. Робкий, но любознательный, страдающий от одиночества мальчик. Ребята, боясь его семьи, которой их с детства пугали родители, не задирали Митю, но и дружить с ним не желали. Днями он просиживал на трибунах спортивного стадиона, с завистью следя за гоняющей мяч пацанвой. Или хоронился в оранжерее. Плакал – от внимания Теплишиной не ускользали припухшие веки и покрасневшие белки ученика.
Ни внешне, ни повадками он не походил на родственников. Бледный, с тонкими чертами, изящными запястьями. Словно краденый, как качели и люки. Одевался бедно, на вырост, и от его кроссовок сердце Теплишиной обливалось кровью.
Однажды, столкнувшись с учительницей у рынка, он взял ее тяжелые сумки и, не проронив ни слова, дотащил до дома. Отказался от конфет:
– Мама не разрешает.
– Почему бы твоей маме не зайти ко мне?
– Она очень занята, – сказал Митя тихо и заторопился.
Настя – Анастасия Павловна – ведя урок, положила на плечо Мити Жука ладонь. Он напрягся, окаменел, дрогнули длинные пальцы, сжали карандаш.
«Никто не гладит тебя, – подумала учительница. – Несчастный мальчишка».
И ставила ему четверки там, где он едва заслуживал тройку. Мальчик хоть и тянулся к русскому языку и литературе, от других детей сильно отставал.
В пятницу после уроков Теплишина открыла его тетрадь, пробежалась по сочинению «Мой родной город». Море ошибок, нелепых, допущенных по рассеянности, но за ними маячил печальный мир ребенка, не выезжавшего из глухомани. Его миром были оранжерея, стадион и холм, с которого он провожал поезда.
Малыш, живущий на железнодорожной свалке.
Настя промокнула платком слезу, и тут из тетради выпал листочек. Она подобрала его и онемела.
Минуту спустя, забыв поздороваться с секретарем, она ворвалась в кабинет директора.
Дмитрий Елисеевич был долговязым мужчиной с черными, как мазут, усами. Теплишина его раздражала. Давным-давно, будучи завучем, он активно ухаживал за ней, на День учителя, перебрав с шампанским, полез целоваться и получил пощечину. Десятый год не мог простить ей уязвленное самолюбие.
Насколько Теплишина знала, половина коллектива прошла через постель бойкого Дмитрия Елисеевича. А то и все, кроме нее и трудовика.
– Что стряслось, Анастасия Павловна?
Она вручила начальнику листок. От волнения пот выступил у нее на коже под плотно застегнутой блузкой, и она подергала накрахмаленный воротник-стойку. Собственные русые, с проседью, волосы, собранные в идеальный пучок, показались ей чужой лапой на скальпе. Подмывало освободить их от заколок, взлохматить, поскоблить ногтями.
Директор водрузил на переносицу очки, прочел записку. Ровно шесть слов, поразивших Теплишину.
«Моя мама хочет отрубить мне ноги».
– Хм, жестко, – оценил Дмитрий Елисеевич. – Чье художество?
– Мити. Матвея Жука из шестого «В».
– Жука, – директор пожевал усы. – И что это за садистские фантазии?
– Это я и пытаюсь выяснить. Записка была в его тетрадке.
Голос учительницы предательски вибрировал.
– Да вы не переживайте, Анастасия Павловна. Присаживайтесь, – он указал на стул. – Чай не первый год с хулиганами мучаетесь. Видели и что похуже.
– Похуже такого?
Грудь зудела. Теплишина поерзала на стуле.
– А что вы изумляетесь? – мягко спросил директор. – Дети с каждым поколением агрессивнее. Социальные сети, стрелялки кровавые. У нас с вами «Зарница» была, а мой остолоп в «Мортел Кобат» шпилится, слыхали? Там не только ноги отрубают, там позвоночник заживо из противника выковыривают, клянусь. Что они делают в Интернете сутками напролет? Убийствами любуются, дорогая моя. А сюда приходят не учиться, а покемонов своих ловить…
– При чем здесь Интернет? – захлопала ресницами Теплишина. – У Мити электричества нет. Он же просит нас о чем-то, он…
– Просит? – нахмурился Дмитрий Елисеевич. – Где? Я не вижу никаких просьб. Я вижу бредовую фразу, строчку из песни, может. Песни-то у них тоже, рэп, понимаете ли…
– А вдруг вы не правы?
– Вдруг я не прав, и мама Жука намеревается ампутировать своему сыну конечности? – Директор закатил к потолку глаза. – Жуки – они того, с приветом. Как-то видел старуху их. Страшная как черт. Покупала батарейки – штук сто. Одичали они на свалке, да. Но отрубить ноги! Увольте, Анастасия Павловна.
– И мы никак не отреагируем на это? – Теплишина стиснула кулаки. – А будь это не Жук? Кто-то из нормальной семьи?
Директор досадливо поморщился. Разговор ему надоел.
– Дорогая моя, – он ткнул пальцем в записку, – поверьте мне, это их новая забава. Или чертенок вас разыгрывает. Или…
Учительница сгребла листик, сунула в сумочку.
– До свидания, Дмитрий Елисеевич.
– И вы берегите себя.
В приемной секретарша болтала с молодой англичанкой. «Лярва бездетная», – услышала Настя. Секретарша замолчала на полуслове и одарила Теплишину медовой улыбкой.
Костя Саткевич отирался в Настином дворе. Завидев учительницу, посеменил к ней, щеря пеньки резцов. Чумазый и юркий, он числился в шестом «А», но большую часть времени торчал у заболоченной реки за вокзалом. Удил красноперку, продавал на рынке.
– А я вас жду, – сказал Костя и отдал учительнице раздутый пакет с двухлитровой банкой внутри. – Как договаривались.