– Здравствуйте. В девяностых в этом доме жил мужчина по фамилии Кукушка. Вы не в курсе, что с ним случилось?
Тук-тук-тук – раздалось за дверью.
Свет залил Женю, и она сощурилась, механически заслонилась пятерней. Сквозь растопыренные пальцы она увидела на пороге человека, старика с небритым задубевшим лицом, с мясистым носом и удивительно синими мальчишескими глазами.
– Привет, – сказала она, поборов оцепенение.
Дядя Толя подвинулся, пропуская ее в дом. Она вошла, озираясь. Выцветшие обои висели лоскутьями. Потолок испещрили потеки. Смердело кошачьей мочой.
Стабильность. Ей нравилось это слово.
Дядя Толя безмолвствовал. Лишь смотрел, не моргая, на гостью, и его дрожащие руки перебирали воздух.
– Узнал?
– Да, – прохрипел он и прислонился к стене.
Женя затревожилась, что он умрет здесь, в коридоре.
– Эй, дыши. Эй, – она потянулась, чтобы отрезвить его пощечиной, и охнула: старик проворно схватил ее за кисть.
«Спокойно», – велела себе Женя.
Дядя Толя прижался губами к Жениным костяшкам и поцеловал робко. Слезы заблестели, придав синеве новый оттенок. Он целовал ее и глядел подобострастно.
– Где же ты была так долго? – спросил он, обретя дар речи.
– В разных местах, – сказала Женя, думая обо всех этих местах и том, что они ей дали.
Когда в юности она надевала короткие юбки, мама кричала:
– Тебя снова украдут, и мне будет плевать! Я устала волноваться! Забыла, что с тобой сделал тот маньяк?
А что он с ней сделал?
– А что ты со мной сделал? – произнесла она вслух.
– Я же просто… – безумный старик всхлипнул, – просто защищал тебя, – он мотнул головой на дверь, – от них всех. Ты такая хрупкая. Тебя нельзя было выпускать.
Женя осторожно высвободила руку и прошагала по коридору. Дядя Толя следовал за ней, бормоча неразборчиво. Промелькнувшие годы – девятнадцать лет! – наложили на него свой отпечаток, но он не казался одряхлевшим. Он до сих пор мог постоять за себя. И за нее тоже. Защитить от грома, от деревянных быков.
– Разрешишь?
– Конечно! – судя по выражению лица, дядя Толя думал, что спит и видит сон.
Женя толкнула дверцы, нащупала выключатель. Вспыхнула лампочка. Она пошла по ступенькам, и ступенек было ровно восемь. Подземелье воняло зверьем.
Подвал уменьшился.
«Потому, что я выросла», – сказала себе Женя.
Стены покрывали полароидные снимки – восемьдесят девять штук, по количеству дней, проведенных в плену. Маленькая Женечка смотрела в объектив – изучала чужую, изуродованную жизнью тетку.
Женя поразилась тому, что на большинстве фотографий девочка улыбалась.
В свете лампочки парили пыль и шерстинки.
Кошки гнездились на трубах отопления и под трубами, вылизывались в углах, охотились на блох. Их зеленые глаза наблюдали за гостьей. Рябая животина грациозно выгнула позвоночник и обнюхала Женины туфли. Потерлась о ноги, урча. В коробке из-под обуви пищали шерстяные комочки – потомки сокамерниц Жени.
– Они скучали, – сказал дядя Толя за спиной.
В глубине узкого помещения он соорудил что-то вроде алтаря. Перед еще одной взятой в рамку фотографией Жени лежали рисунки котов, крошечные запятые состриженных ногтей и резинка с серебристыми бубенчиками.
Женя взяла резинку и собрала ею волосы в хвост.
Резкий запах уже не мешал. Так пахла Котья страна. Страна, придуманная для нее одной.
– У тебя можно переночевать? – спросила она, оглядываясь через плечо.
– Да-да, – закивал дядя Толя. Усилия психиатров пропали даром; его подбородок был мокрым от слюны, глаза лучились обожанием. – Я постелю тебе в спальне, маленькая принцесса. А сам посплю на кухне.
– Не стоит. Я хочу спать здесь.
– Хорошо, – прошептал он, – это хорошо.
– Не плачь. – Женя села прямо на пол, и кошки тут же окружили ее, мяукая.
– Я сочинил много новых сказок о Котьей стране, – дядя Толя потупился и прошептал с надеждой: – Хочешь послушать их?
– Давай позже. Приготовишь мне кашу для начала?
– Кошачью кашку? – спросил он, подмигивая. Крупная слеза сорвалась с ресниц.
– И кошачий чай, – сказала она.
Дядя Толя посеменил вверх по ступенькам. На лестнице он замер и проговорил, уставившись в пол:
– Зря ты уходила.
Женя подняла на руки серо-белого кота и притиснула к себе, уткнулась в слипшуюся шерсть, в доверчивое урчание.
– Зря, – согласилась она.
Призраки
– Я полагаю, она призрак, – заявил профессор Сакаи в свойственной ему манере перепрыгивать с темы на тему проворно, будто лягушка.
Моя рука замерла, не донеся до губ бокал.
– О ком вы? – спросил я, и профессор ответил, ослепительно улыбаясь:
– О вашей девушке, естественно. Мне кажется, она призрак. Екай.
Я вежливо кивнул и сделал глоток превосходного местного виски. За окнами ветер взбивал жирную и аппетитную пену сакуры. Розовые волны проливались на брусчатку, затапливали улицу. Прохожие отмахивались от снега из лепестков, как отмахиваются от тополиного пуха у меня на родине.
Посещать этот бар стало нашей с профессором традицией, и за месяц я успел привыкнуть к чудачествам своего товарища. Жизнерадостный толстяк с ироничным прищуром, он работал преподавателем в Институте иностранных языков, и студенты обожали его. Главным коньком Сакаи были японские привидения во всем их пестром многообразии.
– Это юрэй, – пояснял он, рисуя на салфетке иероглиф «душа». – А это – екай. – Он записал иероглиф «волшебный» и добавил второй – «нечто странное»: – Екай – призраки-монстры. Очень важно, молодой человек, ничего не перепутать.
Профессор рассказал мне о Садзари-они, превратившихся в нечисть улиток, охочих до мужских яичек. И об ожившем зонтике Каракаса-обакэ, вполне безобидном, и о Фута-куси-онна, ужасной женщине с дополнительным ртом на затылке.
Я подозревал, что сам добрый профессор Сакаи – тайный екай, эдакий тролль, приманивающий путников историями. Заслушаешься, зазеваешься – и он слопает тебя и запьет виски.
Но чтобы призраком была Юки – об этом я не задумывался.
– С чего вы взяли, – сказал я, – что Юки – моя девушка?
– Ах, бросьте! – фыркнул Сакаи. – Вы влюблены в нее, влюблены в екай.
Я смущенно потупился. Неделю назад, выпив больше обычного, я поведал профессору о Юки – тогда я еще не знал ее имени. И профессор отругал меня за робость и велел завтра же познакомиться с ней, вместо того чтобы вечно играть в гляделки. Я пообещал ему и сдержал слово.
– Она не похожа на оживший зонтик, – заметил я.
Мы оба умели молоть чепуху с убийственно серьезными минами.
Аргумент на моего приятеля не подействовал.
– Многие екай принимают обличье симпатичных девушек. Вы упоминали, что она хороша собой?
В памяти всплыли огромные глаза Юки, светло-карие, почти золотистые. Черный шелк ее волос и мрамор высокого лба.
– Настоящая красавица, – сказал я.
– Дзере-гумо, например, прячут под маской юной красоты личину паука. Надеюсь, она не Дзере-гумо.
– Но, сэнсэй, исходя из вашей логики, все девушки – монстры.
– А вы в этом сомневаетесь? – упорствовал Сакаи. – Что же, поразмыслите вот о чем. Вы встречаете Юки только вечером.
Здесь он был прав. Впервые я увидел ее по дороге из университета в общежитие. Поезд рассекал сумерки. Над городом, над современными офисными зданиями и черепицей старых кварталов, над огнем реклам и огоньками бумажных фонарей. Юки стояла в конце вагона, подняв к поручню изящную руку, воздушная, тонкая, с изумрудной черепашкой на груди.
С тех пор вид из окон потерял для меня прелесть. Я как одержимый искал незнакомку среди пассажиров и не садился в вагон, если она опаздывала.
Конечно, я хотел заговорить с ней, но стеснялся акцента и находил сотни причин сохранять анонимность. До прошлого понедельника.
– Веский довод, – сказал я.
– Ловите второй: вы никогда не видели ее лица.
Я поник, соглашаясь.
Глаза, волосы, точеная фигура. Но ее лицо оставалось для меня секретом, который будоражил и лишал сна.
– Классика, – хлопнул в ладоши Сакаи.
Я оглядел полутемный бар. Указал на блондинку в марлевой маске, сидящую за соседним столиком. Сунув под маску трубочку, женщина пила коктейль.
– В наших широтах маски носят лишь во время эпидемии гриппа, но у вас это распространенное явление, не так ли? Даже определенная мода. Аллергия и все такое. Как называется растение, которое цветет в Японии весной?
– Криптомерия, – буркнул профессор и почесал нос. – Но у екай не бывает аллергии. У них бывает пасть с заточенными зубами.
В голове зазвучал голос Юки, нежный, как звон ветряного колокольчика.
– Вы преследуете меня?
– Нет, что вы. Я… я живу в станции… То есть в станции от вас. Собрался пройтись пешком и…
Мы стояли на платформе, лицом к лицу, вернее, лицом к сиреневой маске, чуть шевелящейся от ее дыхания. В жесте, которым она заправила за ушко смоляную прядь, не было ни скованности, ни беспокойства.
– Я могу проводить вас, – предложил я, осмелев.
Она посмотрела мимо меня на гривастую громаду парка Мино. Парк походил на живое существо, пса с глазищами фонарей, и я припомнил историю Сакаи про Мокумокурэн, храм, в котором обитали мириады глаз. Обезьяны кричали из мрака, когда мы шли плечо к плечу. Юки (по-японски – снег) спросила, американец ли я.
Я объяснил, что приехал из России, что получил от правительства двухгодичную исследовательскую стипендию.
Она сказала, что работает на заводе «Мицубиси». Ей двадцать пять, и она живет одна в панельном доме за парком.
– Я боялась, ты не решишься подойти, – сказала она на прощание.
Надо мной рогами вниз висела луна.
– Я проверю в субботу, есть ли у нее пасть.
Профессор осушил бокал и промолвил:
– Мне будет жаль, если вас скушают, Виталий-сан. Вы славный парень.
В общежитии меня ждал ужин: мой сосед, филолог-русист Юрика приготовил лапшу-удон. Сытно поев, я устроился перед телевизором, а Юрика уединился с горячо любимым Маяковским.