Призраки — страница 40 из 85

– На столе я оставил для вас подарок, – сказал он, надевая фетровую шляпу.

Я с ужасом покосился на объемный фолиант в металлическом окладе, последнюю книгу в кабинете.

– Я не возьму это!

– И правильно сделаете.

Он поклонился и распахнул дверь. В коридоре ветер переворачивал цветочные горшки.

– Перепродайте ее в течение трех часов. И пусть тот…

Голос его потонул в вое ветра, но когда дверь закрылась, оставляя меня одного в пустом кабинете, сомкнулась и воющая пасть.

На непослушных ногах я подошел к столу. Слишком худой, слишком заметный.

Книга была шикарной. Инфолио, нарисованный от руки атлас карт и планов русских городов, XVI век. Я устроился на стуле, с замиранием сердца дотронулся до бумаги.

Я знал, что таких городов нет в России – ни в XVI веке, ни в любом навскидку.

Но палец мой скользил по гротескно изогнутым улицам и колоссальным сооружениям, и когда я дошел до Москвы, не той Москвы, где я жил когда-то, а, спаси нас Господь, совсем другой, я спросил тихо сквозь кровящиеся уже зубы:

– Который час? Как давно я здесь?

И мне так же тихо ответили из-за спины.

Дева

Федю Стахова разбудил тигриный рык, такой чуждый среди заснеженной Москвы. Располосовал острыми когтями холст сна, на котором был отец. Улыбающийся, живой.

– Не обижают тебя, сыночек?

Слово «папа» теплилось на распухших губах мальчика – давеча дядька избил его за то, что слонялся без пользы. Федя привстал, морщась.

Отца, обвинив в поджогах, повесили на Тверском бульваре наполеоновские солдаты. Восемь лет прошло, а Федя слышал как наяву скрип веревок, когда проворачивались казненные, и команды унтер-офицера.

В комнатушке было холодно. Печь остыла. Пустовала лежанка дядьки. За хлипкими стенками собранного вчера домика гудела вьюга.

Федя надел валенки, серпяной армяк.

– Чего тебе не спится-то? – спросил не то у дяди Лаврентия, не то у тигрицы, не то у себя.

В сером небе расцветала луна. Озаряла хибары бродячих актеров, телеги, наспех сколоченные стойла. Ветер теребил ткань с намалеванными диковинами. Между коробом паноптикума и водруженной на столбы клетью горел костер, но дежурного не было.

Федя представил, что все исчезли: жонглеры, силачи, дядька с его кулачищами, Хан. А они с Саломеей остались.

– Чего бранишься, Саломейка? – буркнул он.

Тигрица глядела сквозь прутья сосредоточенно. Снежинки падали на роскошную шубу.

– Эх, да кто ж тебя распеленал-то?

Федя ловко залез на клеть и принялся поправлять сшитый из шкур навес-утепление. Заткнул щели, ласково разговаривая с подопечной. Тигрица водила рельефными лопатками, нервно стучала по прутьям хвостом.

Покончив, Федя стал сердито озираться. Эдак, не ровён час, опять обворуют их, как в Рязани. Там грабители украли из паноптикума чучело русалки да воскового Ивана Грозного. Дядька Феде челюсть за то своротил. А ведь сам задрых, напившись браги.

Огороженная лачугами площадь была безлюдной. На укатанной морозом топи реяли флажки. По мощенному бревнами берегу скользила пороша.

Летом, помнил мальчик, здесь зудело комарами, чавкало и квакало болото.

Федя прищурился. Заметил силуэты на реке. В мелких опознал Шалабеевых, семью балаганных карликов и карлиц. В длинном и сутулом угадал Хана, в коренастом – приемного отца Лаврентия.

– Вот вы где, голубчики.

Балаганщики скучились у проруби, нешто порыбачить им приспичило ночью?

Память сохранила картинки: допожарная Москва, сплавляемые по реке тела. Отец в петле напротив дома Римского-Корсакова.

Зарычала глухо Саломея.

Федя озадаченно нахмурился.

Артисты, люди, с которыми он жил восьмой год, опускались на колени, точно в храме. Луна делала их облики желтыми масками. Хан поднял над прорубью сверток, карлики возбужденно заерзали. Сверток ухнул в ледяную водицу. И, прежде чем река поглотила дар, порыв ветра донес до Феди оборвавшийся резко детский плач.

…Сентябрьским вечером тысяча семьсот семьдесят первого года фабричному рабочему Семену Кулику явилась Пречистая Дева. То, что это именно она, Кулик понял сразу, хотя ничто в незнакомке не выдавало святости. Она была страшна, под стать темному переулку у рынка, где случилась встреча. Запах гнилой капусты, тухлой колбасы, бульона на прогорклом сале и конского навоза смешался с трупным смрадом, сладким и тошнотворным. Мертвецы лежали вповалку, осклизлые, как в маринаде, с перекошенными мукой лицами. Ожидали кряхтящие телеги фурманщиков. Рядом, не срамясь, нищие ели требуху, безносая торговка предлагала засиженное мухами оголовье. Жирные насекомые жужжали в отравленном воздухе.

Это была чумная осень. На суконный двор с турецкой шерстью завезли купцы моровую язву. Месяц отнимал тысячи жизней. Ни полиции, ни войска в городе не было, бежал из столицы главнокомандующий граф Салтыков.

Мгла накрыла рынок, к испарениям над трактирами и казанками торговцев прибавилась гарь от запылавших выморочных домов, дымок можжевеловых веток, коими лечили хворь, дым погребальных костров. С Яузы полз слоистый липкий туман.

Пречистая Дева стояла у обшарпанной стены. Штабеля покойников были свалены тут же, синюшного цвета младенчик выпростал к Деве хладные ручки, будто хотел уцепиться за босые ее ступни.

– Здравствуй, Семен, – сказала Дева.

Она была бледна и плешива, облачена в холщовую рубаху, распираемую пудовыми грудями. Груди, богатые при сухой фигуре, свисали аж на живот. Светились злобой глаза на костистом лице.

Кулик преклонил колени пред Девой и крестился истово.

Крысы карабкались по трупам, кормились свежатиной.

– Прости грехи мои, Богородица! – застонал Семен, который и пришел-то в переулок пощупать платья мертвецов на предмет вымоченных в уксусе рублей.

– Будешь прощен.

Дева рассказала Кулику, что есть икона и не молятся ей, и не ставят свечи.

– Мой Сын, – молвила она, – желал уничтожить Москву каменным градом, но я упросила сменить камнепад на трехмесячный мор.

– Милосердная! – взревел фабричный рабочий Семен Кулик. Крысы зыркали из тьмы недовольно. Унылый звон колоколов вяз в сизом мареве.

Дева объяснила, как отвадить напасть. Семен кивал и крестился.

Было в Москве тысяча семьсот семьдесят первого года семьсот слюдяных фонарей. В полночь ветер загасил тридцать четыре из них. Монахи Рождественского монастыря слышали волчий вой, монахи Девичьего слышали хохот, монахи Варсонофьевского слышали женский голос, призывавший к прелюбодеянию. Все три монастыря располагались на Кузнецкой горе, откуда дорога сбегала в густые леса и дальше, к Костроме. Тощие волки просеменили из дебрей до Китай-города и жгучей мочой окропили подножие Варварских ворот. В киоте над воротами ютилась Боголюблинская икона.

– Тридцать лет! – кричал утром Кулик у стен Китай-города. – Тридцать лет никто не почитал надвратную икону, и прогневались небеса. Но было мне видение дивное…

К полудню толпа окружила Семена. Внимали речам его и стар и млад: и больные, и здоровые, и купцы, и дьячки, и дворяне, и священник церкви Всех Святых, и пропойца Василий Андреев. Священник служил молебен у аналоев, а Андреев брал с люда уксусных денег на мировую свечу для Девы. Мимо мортусы в вощаных одеждах волокли крючьями трупы. Пряли ушами лошади, но везти телеги с мертвыми уже не могли: скопище заблокировало проезд к Вязу.

Сама же Дева сидела на вратах и улыбалась сверху, но видел ее один Кулик. Он тоже улыбался и чинил ножичком кол.

Митрополит Амвросий порешил разогнать вредное при эпидемии сборище, а деньги изъять и отправить в Воспитательный дом. Первые же солдаты, присланные генерал-поручиком Еропкиным, были побиты толпой. Под возгласы «Богородицу грабят!» Кулик и несколько священников повели разъяренный народ к Кремлю, а не застав там Амвросия – к Донскому монастырю.

Смеркалось; затворились ворота Кремля. Близ Успенского собора перекликались стражи:

– Славен город Москва!

– Славен город Киев!

Толпа ворвалась в монастырские кельи.

– Славен город Суздаль!

Архиепископ Амвросий пытался затаиться в хорах, но его нашли и вытащили на улицу.

– Славен город Смоленск!

Амвросий заклинал мятежников опомниться. Владыка был добр и умен, и проповеди его вдохновляли паству. Вот и теперь говорил он ясно и уверенно и вдруг, словно приметил что, осекся и спросил тихо:

– Кто ты, дьяволе?

Василий Андреев выхватил у Кулика кол, кинулся к митрополиту и с воплем: «Ведьмак!» – вонзил острие ему в щеку, ниже левого глаза.

– Славен город Ярославль…

Шестнадцатого сентября было это, когда горничная фельдмаршала Каменского родила жабу и волки выли за Кузнецкой горой, не прекращая.

Мятежники растерзали Амвросия и бросили тело во дворе; на том месте возвели позже каменный крест. Никто не видел, как к мертвому митрополиту подошла на цыпочках босоногая Дева, задрала подол сорочки и осквернила труп, смеясь.

Толпу картечью усмирил Великолуцкий полк. Василия Андреева и еще двоих повесили. Прочих, около шести ста, секли плетью. А зачинщикам, включая Семена Кулика, вырвали ноздри раскаленными щипцами и сослали на галеры.

Моровую язву же остановили морозы.

Мало ли невзгод вытерпела Москва?

Так, в тысяча четыреста двадцать втором был мор и голод, москвичи ели дохлых лошадей, ели собак и кошек, «люди людей ядоша», – писал очевидец. И в тысяча триста шестьдесят четвертом, когда Белокаменной правил тринадцатилетний князь Дмитрий Иванович, чума косила горожан. Дева плясала на трупах, как виноград давила босыми ножками. Засушливым летом тысяча триста тридцать седьмого хромой дьячок поджег Чертольскую церковь, и с ней восемнадцать храмов выгорело. Дубовый Кремль, посад, Загородье и Заречье обратились в головешки. Дева за то позволила дьячку лобызать ее пятки. Ветер свирепствовал, головни да бревна летали, черти летали и криксы. А в шесть тысяч шестьсот шестьдесят шестом году – тысяча сто пятьдесят восьмом по новому летоисчислению – староста Яким отвел к древнему кедру свою сестру-ворожею, привязал крепко, облил козьей кровью и удалился, молясь, и волчьи тени кружились и сужали кольцо, ближе и ближе, а девка кричала.