Призраки Маркса. Маркс и сыновья — страница 15 из 64

безумные превращения действуют подобно алхимии. Лексика, характеризующая призраков и пришельцев (Spuk, spuken), выходит на первый план. То, что переводят как «дикая алхимическая фантасмагория» («Жидкая форма богатства и его окаменелая форма, эликсир жизни и философский камень перемешиваются в фантасмагории дикой алхимии»), на самом деле значит вот что «[…] spuken alchimistisch toll durcheinander».

Словом — и мы к этому будем непрестанно возвращаться — Маркс любит призраков не больше, чем своих противников. Он не желает в них верить. Но он только о них и думает. Маркс верит, что он знает в чем именно предположительно состоит их отличие от настоящей реальной, от живой жизни. Он полагает, что может противопоставить их как смерть — жизни, как пустые мнимости симулякра — реальному присутствию. Он в должной мере верит в это разграничение, в эту оппозицию, чтобы хотеть изобличить и изгнать призраков, произвести экзорцизм — но с помощью критического анализа, а не какого–нибудь колдовства. Но как отличить обрушивающийся на магию анализ от заклинаний, на которые он так похож? Мы еще зададимся этим вопросом, например, в связи с «Немецкой идеологией». Глава «Лейпцигский Совет — святой Макс» (Штирнер) — напомним об этом еще раз, а потом снова к этому вернемся — организует обложную и нескончаемую охоту на призрака (Gespenst) и на приведение (Spuk). Обложную наподобие эффективной критики, в которой есть нечто от принуждения; нескончаемую, как говорят об анализе, — это сближение, разумеется, не случайно.

У Маркс есть черта, общая и для него и для его противников, — это враждебность к призракам, враждебность страха, враждебность, которая иногда защищается от ужаса взрывами хохота. Он тоже хочет заклят призраков и все, что ни является ни жизнью, ни смертью — т. е. возвращение видения, каковое никогда не явится и не исчезнет, не будет ни феноменом, ни его противоположностью. Он хотел заклясть призраков, как заговорщиков старой Европы, которым «Манифест» объявляет войну. Какой бы непримиримой ни была эта война и как бы неизбежной ни была эта революция, «Манифест» они вместе с ними предается заклинаниям, чтобы экзорциоанализировать призрачность призрака. И это задача ближайших двух дней нашей конференции.

2. Дело в том, что «conjuration», с другой стороны, означает «conjurement» (Beschworung) [заклятье], т. е. магический экзорцизм, который, наоборот, стремится изгнать злого духа, ранее призванного или приглашенного (Oxford English Dictionary: «The exorcising of spirits by invocation», «the exercise of magical or occult influence»).

Conjuration — это, прежде всего, союз, разумеется, иногда союз политический, более или менее тайный, или секретный, это даже заговор или конспирация. Речь идет о том, чтобы нейтрализовать некую гегемонию или опрокинуть некую власть. (В Средние Века conjuratio означало клятвенное выражение веры, когда горожане вступали в союзы — иногда против князя — чтобы основывать вольные города). В тайном обществе заговорщиков некоторые субъекты — индивидуальные или коллективные — выступали в качестве представителей общественных сил и объединялись во имя общих интересов, чтобы бороться с политическим противником, которого они опасались, — т. е. чтобы заклясть его. Ибо «заклинать» означает еще и изгонять, «производить экзорцизм»: пытаться одновременно и уничтожать, и отрицать злую, демоническую и демонизируемую силу, чаще всего — злого духа, призрака, своего рода фантома, который возвращается или может снова вернуться post mortem. В свою очередь экзорцизм заклинает зло тоже иррациональными способами и магическими, тайными и даже мистическими практиками. Не исключая (совсем наоборот!) аналитические процедуры и рациональную аргументацию, экзорцизм основывается на повторении, того, того, что мертвый действительно мертв, как формулы заклинания. Воздействие экзорцизма основано на формулах, и иногда теоретические формулы играют эту роль еще более действенно, как раз потому, что действенность и вводит в заблуждение относительно магической природы этих формул, их авторитарного догматизма, тайной силы, которую они разделяют с тем, против чего притязают бороться.

Но действенный экзорцизм притворяется, что констатирует смерть только для того, чтобы предать смерти. Подобно судебно–медицинскому эксперту, он объявляет о смерти — но, в дано случае, для того, чтобы даровать ее. Такая тактика хорошо известна. Форма протокола стремится успокоить. Протокол всегда действенен. Он хочет и должен быть таким на самом деле. Это действительно перформатив. Но здесь фантомализируется сама действительность. Фактически речь идет о перформативе, который стремится уверить, но для начала желает увериться сам, убеждая себя — так как нет ничего менее непреложного — что то, к смерти чего стремились, действительно мертво. Он говорит от имени жизни, он притязает на знание того, что есть жизнь. Кто знает об этом лучше, чем живой? —говорит он, казалось, абсолютно серьезно. Он пытается убедить(ся) в этом там, где страшно: вот, — говорит (себе) он — то, что было живо, уже таковым не является; будучи мертвым оно лишено реальности, действия, успокойтесь. (Здесь речь идет о некотором способе отрицания того знания, которое известно всему живому без обучения и знания, а именно — что мертвое иногда может быть более могущественным, чем живое; и как раз поэтому интерпретация, сводящая философию к философии или к онтологии жизни, отнюдь не очевидна, — что означает, что она всегда оказывается уж слишком простой, бесспорной, само собой разумеющейся, но, по сути, чрезвычайно малоубедительной, подобно тавтологии — гетерологической танто–онтологии — Маркса или любого другого, в которой все сводится к жизни, но лишь при условии включения туда смерти и инакости другого — без чего жизнь не была бы тем, что она есть.) Словом, речь зачастую идет о том, чтобы притворно запротоколировать смерть там, где акт кончины — это ничто иное, как перформатив акта войны или всего лишь немощная жестикуляция, не дающая покоя греза о предании смерти.

Глава 2. Заклинать марксизм

«The time is out of joint»: в этой максиме речь идет о времени, о времени вообще, но при этом здесь говорится об определенном времени — ибо сказанное относится исключительно к этому времени, к этим временам, и речь идет о «вот этом времени», о времени вот этого времени, о времени того мира, который и был для Гамлета «нашим временем»: одним–единственным миром — «вот этим», одной–единственной эпохой — «вот этой». Это сказуемое (prédicat) говорит кое–что о времени вообще и говорит это в настоящем времени глагола быть ( The time is out of joint), но если оно говорит это тогда, в том, другом времени, в простом прошедшем времени, говорит некогда в прошлом, то как это может быть верно для всех времен вообще? Иначе говоря, как может оно вернуться вновь и вновь предстать как новое? Как может оно снова быть здесь, если его время уже не здесь? Каким образом сказанное тогда может быть верно всегда, когда пытаются сказать «наше время»? Когда имеется предикативное высказывание, указывающее на время, а точнее говоря, на форму настоящего времени, то представляется, что грамматическое настоящее времени глагола быть в третьем лице изъявительного наклонения превращается в некое убежище духов, словно приглашающее всех их вернуться вновь. Быть — особенно, когда под инфинитивом глагола подразумевается быть присутствующим — это не слово бесплотного духа, а слово призрака, это есть с го первичная словесная оболочка.

Время мира: сегодня — это те времена, когда новый «мировой порядок» стремится как–то уравновесить некий новый беспорядок, утверждая беспрецедентную форму гегемонии. Следовательно, речь идет, впрочем, как и всегда, о некой форме небывалой войны. По крайней мере, она напоминает, великий «заговор» (conjuration) против марксизма, «заклинание» (conjurement) марксизма: и вновь — новая, очередная попытка, новая мобилизация на борьбу с ним и против всего, что марксизм воплощает и с марксизмом ассоциируется (идея нового Интернационала) — следует дать бой самому Интернационалу и изгнать беса.

Этот заговор, такой новый и такой древний, кажется проявлением могущества и, как всегда — беспокойства, хрупкости, тревоги. Для самих заговорщиков этот заклинаемый враг, конечно же, носит имя марксизма. Но отныне появляется страх, что его больше не удастся распознать. Мысль о том, что под покровом одной из тех метаморфоз, о которых так много говорил Маркс (на протяжении всей его жизни слово «метаморфоза» было одним из его излюбленных), новый «марксизм» уже не будет иметь того узнаваемого облика, с которым его привыкли отождествлять и который привыкли громить, приводит в дрожь. Возможно, марксистов уже никто не боится, однако всё еще боятся некоторых не–марксистов, не отказавшихся от наследия Маркса, крипто–марксистов, псевдо– и пара — «марксистов», что были бы готовы прийти на смену, заключив марксизм в скобки или кавычки, которые встревоженные эксперты по антикоммунизму еще не научились раскрывать.

Помимо только что приведенных соображений, нам следует особо выделить символическую фигуру заговора еще и по другим причинам. Они себя уже проявили. В двух концептах заговора (заговор \conjuration\ и заклятье \conjurement], Verschw rung и Beschwörung) мы должны принять во внимание еще одно существенное значение. Это значение того особого действия, каким являются клятва, принятие присяги, связанные с обещанием, решением, принятием ответственности, т. е. с участием, основанном на перформативном вовлечении. Причем образом более или менее тайным, а стало быть — более или менее публичным, там, где граница между публичным и частным непрерывно смещается, оказываясь совершенно размытой, точно так же, как и граница, позволяющая определить политическое. И если такая фундаментальная граница смещается, то происходит это потому, что среда, в которой она утверждается, а именно — среда самих медиа (информация, пресса, теле–коммуникация, техно–теле– дискурсивность, техно–теле–иконичность: то, что обеспечивает и в конечном счете определяет опространствливание публичного пространства, саму возможность res publica и феноменальность политики) — сама эта среда не является ни живой, ни мертвой, ни присутствует, ни отсутствует, а постоянно порождает призрачность (il spectralise). Она не принадлежит ни онтологии, ни размышлению о бытии сущего или о сущности жизни и смерти. Чтобы обозначить эту стихию, требуется нечто другое, и мы — скорее в целях экономии, нежели ради изобретения слова — говорим о призракологике (hantologie). Эту категорию мы считаем нередуцируемой и, в первую очередь, нередуцируемой по отношению ко всему тому, что она делает возможным: к онтологии, теологии, к позитивной или негативной онто–теологии.