Призраки Маркса. Маркс и сыновья — страница 17 из 64

[42]».

2. Когда мы высказываем мнение, назовем его из осторожности гипотезой, что догма о конце марксизма и социалистических обществ является сегодня тенденциозно «господствующей», то мы всё еще, разумеется, продолжаем говорить на языке марксизма. И нам не следует отрицать или скрывать того, что этот прием носит проблематичный характер. Некоторые небезосновательно усмотрят здесь порочный круг или предвосхищение основания. И в самом деле, мы, по крайней мере, предварительно, будем доверять той форме критического анализа, которая унаследована нами от марксизма: в каждой данной ситуации, учитывая, что ситуация вообще чем–то обусловлена, а обусловлена она социально–политическим антагонизмом, возникает впечатление, что преобладающая сила всегда оказывается представленной господствующими риторикой и идеологией независимо от тех конкретных конфликтов сил, тех первичных или вторичных противоречий, сверхдетерминированности или включенности в более общие контексты, которые впоследствии могeт усложнить эту схему — а стало быть, это заставляет нас с недоверием отнестись к простой оппозиции господства и подчинения, к тому, что в конфликте все определяется силой, и, говоря совсем радикально, — к тому, что сила всегда сильнее слабости (Ницше и Беньямин, каждый на свой лад, заставили нас усомниться в этом, особенно последний, когда он как раз и связывал «исторический материализм» с наследием некой «слабой мессианской силы[43]»). Это критическое наследование: так, например, можно продолжать говорить о господствующем дискурсе и о господствующих представлениях и идеях, имея в виду иерархизированное конфликтное поле, но не разделять при этом понятия социального класса, посредством которого Маркс, особенно в Немецкой идеологии, очень часто определял силы, соперничающие за господство. Или просто–напросто они соперничают за власть над государством? Когда, например, обращаясь к истории идей, «Манифест» провозглашает, что «господствующие идеи» (die herrschenden Ideen) той или иной эпохи всегда были только идеями «господствующего класса» (der herrschenden Klasse), то избирательной критике не запрещено профильтровать наследие этого высказывания, чтобы сохранить одно, а не другое. Можно и дальше говорить о господстве, характеризующем сферу сил, и при этом не только отказаться от ссылок на последнее основание, каким является идентичность и самотождественность социального класса, но даже и оттого, что для Маркса было столь важно и что он называл идеей, определяя надстройку как идею, идеальную или идеологическую репрезентацю, и даже как дискурсивную форму этой репрезентации. Тем более, что понятие идеи предполагает это неустранимое порождение призрачности, на которую мы и собираемся здесь взглянуть по–новому.

Но давайте на этом предварительном этапе нашего введения временно согласимся с этой схемой господствующего дискурса. Если какой–либо дискурс ныне и одерживает победу на новой геополитической сцене (в политической риторике, в медийном консенсусе, в наиболее видной и слышной части интеллектуального или академического пространства), то это дискурс, который с непоколебимой уверенностью выносит подробнейший диагноз и заявляет не только о завершении обществ, построенных по марксистской модели, но и о конце всей марксистской традиции, и даже о забвении работ Маркса, не говоря уже о завершении истории как таковой. В конечном счете, все это нашло свое окончательное выражение в безудержной эйфории по поводу либеральной демократии и рыночной экономики. Этот торжествующий дискурс кажется относительно однородным, чаще всего — догматичным, иногда — политически двусмысленным и, как любой догматизм и любой заговор, необъяснимо тревожным и безотчетно беспокоящим. В материалах нашей конференции в качестве примера приводится книга Фрэнсиса Фукуямы «Конец истории и последний человек[44]». Не идет ли здесь речь о некоем новом Евангелии — самой шумной, самом медийной, самой «successful» книги на тему конца марксизма как конца истории. Правда, это произведение часто вызывает растерянность, напоминая некий запоздалый побочный продукт — «footnote»: Nota bene определенных мест из Кожева, который заслужил большего. Однако эта книга не столь плоха или наивна, как это можно предположить, наблюдая ее безудержную эксплуатацию, когда она выставляется в качестве главной идеологической витрины триумфа капитализма в мире либеральной демократии, наконец–то приблизившейся к своему идеалу, а может быть, и реализовавшей его. На самом деле, хотя в целом эта книга, написанная в традиции Лео Штрауса, подхваченной Алланом Блумом, представляет собой школьное упражнение молодого, прилежного, но запоздалого читателя Кожева (и некоторых других авторов), в отдельных местах она все же более чем нюансирована: порой вопросы, оставленные в подвешенном состоянии, свидетельствуют о колебаниях автора. Чтобы не быть уличенным в промахе, исследуя ту или иную тему на свой лад, он иногда несколько наивно сопровождает свое исследование тем, что он называет «ответом правых» на «ответ левых»[45]. Поэтому книга заслуживает более тщательного анализа. Сегодня вечером нам следует придерживаться этой общей структуры необходимого тезиса, учитывая как раз структуру самой его логики, следуя за формулировкой формул антимарксистского заклинания.

Несколькими строчками выше мы назвали эту работу «Евангелием», разумеется, совершенно преднамеренно.

Почему Евангелие? Почему язык этой книги оказывается новозаветным? Эта книга претендует на то, чтобы дать «позитивный ответ» на вопрос, правомерность и формулировка которого сами никогда не подвергались сомнению. Можно ли как–то выяснить — так звучит вопрос — «закончится ли связная и последовательная история человечества тем, что приведет» тех, кого автор спокойно, загадочно, стыдливо и одновременно бесстыдно называет «подавляющей частью человечества», к «либеральной демократии»[46]? Разумеется, отвечая «да» на вопрос, сформулированный таким образом, Фукуяма на той же странице признает, что не собирается игнорировать все, что позволяет в этом усомниться: две мировые войны, ужасы тоталитаризма — нацистского, фашистского и сталинистского — чудовищные преступления Пол Пога и т. д. Можно предположить, что Фукуяма согласился бы продолжить упомянутый трагический список. Он не делает этого, спрашивается — почему, и быть может, это ограничение случайно и не принципиально? Однако, согласно схеме, которая от начала и до конца организует аргументацию этой странной апологии, все эти катаклизмы (террор, угнетение, репрессии, массовое истребление, геноцид и т. д.), эти «события» или «факты» принадлежали к эмпиричности, к «эмпирическому потоку событий второй половины двадцатого столетия»[47], они оставались «эмпирическими» феноменами, о которых сообщают «эмпирические свидетельства»[48]. Их накопление нисколько не противоречило бы идеальной направленности подавляющей части человечества на либеральную демократию. Как таковое, как telos прогресса, это направление, согласно Фукуяме, имеет форму некоей идеальной конечной цели. Все, что выглядит противоречащим такой устремленности, следует отнести к порядку исторической эмпиричности, несмотря на весь ее всеобъемлющий, катастрофичный, всемирный масштаб, несмотря на ее повсеместность и повторяемость. Даже если бы мы согласились с этим сугубо абстрактным поверхностным разделением на эмпирическую реальность и идеальную конечную цель, остается совершенно непонятным, каким же образом эта абсолютная направленность, этот аисторический телос истории воплощается как раз именно в наши дни, вот в это время, в наше время, каким образом он приводит к событию, о котором Фукуяма говорит как о «благой вести» и которое он совершенно точно датирует, называя его «наиболее примечательным изменением последней четверти XX века» (р. 13). Разумеется, он признает, что то, что он описывает как крах глобальных правых и левых диктатур, не всегда «открывало путь к устойчивым либеральным демократиям». Но он полагает, будто может утверждать, что сегодня (а это и есть «благая весть» — известие, датированное сегодняшним днем) «либеральная демократия остается единственным разумным политическим чаянием, которое связывает различные регионы и культуры по всему земному шару». Согласно Фукуяме, такое «движение по направлению к политической свободе во всем мире» «всегда сопровождалось» [таков французский перевод выражения «sometimes followed sometimes preceded»[49]], по собственным словам Фукуямы, «либеральной революцией в экономической мысли»[50]. Союз либеральной демократии и «свободного рынка» — и вновь это слова самого автора, для которого они не просто удачное выражение, — это и есть «благая весть» последней четверти XX столетия. Этот евангельский оборот речи появляется с примечательной регулярностью. Поскольку он преобладает или претендует на то, чтобы преобладать в геополитическом масштабе, его следует, по меньшей мере, рассмотреть особо.

(Итак, мы выделяем его, равно как и упоминание Земли обетованной, которая одновременно и связана с благой вестью, и отделена от нее, по двум причинам, которые мы здесь можем указать лишь в скобках. С одной стороны, представляется, что такие библейские обороты речи играют роль, выходящую за рамки обыкновенного риторического клише, которым они выглядят. С другой стороны, им следует уделить особое внимания как раз потому, что отнюдь не случайно место, ставшее неким концентрированным симптоматическим или метонимическим выражением неустранимых противоречий современного мира, к которому сегодня мы обращаемся с вопросом «Куда идет марксизм?» («Whither Marxism?»), место, ставшее их символом, или символ, ставший их местом, — это Ближний Восток: три разные мессианские эсхатологии мобилизуют здесь все силы мира и весь «мировой порядок» на беспощадную войну, ведущуюся ими прямо или косвенно; они мобилизуют — одновременно и для того, чтобы испытать, и чтобы пустить в дело — старые понятия государства и государства–наци и, международное право, теле–техно–медиа–экономические и научно–военные силы, т. е. самые архаичные и самые современные призрачные силы. Акты насилия, имевшие место после завершения Второй мировой войны и в особенности после основания государства Израиль, следовало бы проанализировать прежде всего с точки зрения особого, бесконечного масштаба имевшихся исторических ставок — насилия, осуществлявшегося всеми сторонами, которое предшествовало, конституировало и сопровождало основание Израиля, а затем последовало за этим событием — насилия, осуществлявшегося одновременно и в соответствии с международным правом, и в нарушении международного права, которое, следовательно, сегодня оказывается как никогда противоречивым, несовершенным, а значит, недостаточным, — и одновременно как никогда востребованным, открытым для усовершенствования. Подобный анализ уже обязательно укажет на ту определяющую роль, которую играет здесь война мессианских эсхатологий, — мы кратко обозначаем ее как войну за «обретение Иерусалима». Война за «обретение Иерусалима» — это и есть мировая война сегодня. Она имеет место повсюду, это и есть современный мир, это и есть сегодняшний характерный образ его бытия «out of joint». Итак, опять–таки слишком сжато, следует сказать, что для того, чтобы разгул мессианских эсхатологий и бесконечная комбинаторика священных союзов могли быть поняты и проанализированы в к